Я посмотрел на часы. Было начало третьего. Глаза устали, я отложил книгу и потушил ночник. Некоторое время я неподвижно лежал на спине, надеясь заснуть, но сон не приходил, а тревога не исчезала. Чтение совсем не успокоило меня. Скорее наоборот. Оно словно обострило это томительное надсадное чувство, которое поселилось во мне со дня приезда. Я повернулся на бок. Возможно, так я засну быстрее. Заснуть необходимо, иначе скорпион, который завелся в моей груди, будет есть меня до утра, мне с ним не справиться, это уже ясно. Все было бы легче, если бы рядом лежало теплое ручное существо, если бы можно было зарыться с головой под мышку доброй женщине и она бы что-нибудь тебе бормотала, покамест не пришло забытье.
Что и говорить, это было бы простое и, главное, легкое решение, но мне оно не подходило. Я уже понял, что необязательно идти навстречу любой даме, желающей тебя заполучить, я слишком хорошо знал эти пустые часы после свершения таинства, когда в тебе медленно бродит раздражение и брезгливое разочарование. Все это имеет цену, если при одной мысли о ней тебе становится до одури хорошо. А от мужского тщеславия я исцелился. Все имеет свой конец – эта плоская мысль не давала мне покоя. Уже давно я не испытывал того вешнего волнения, той неясной дрожи, которая обычно зарождалась во мне перед бурей.
Гибельная уверенность, что ничего уже не будет, захлестнула меня с головой. Ничего не будет, ничего не изменится, не помогут ни весна, ни дальняя дорога, ни свидание с Ленинградом, где я всегда оживал и где рождалась надежда на встречу, на перемену, на то, что молодость еще не ушла.
– Вот оно, – понял я и даже присел на кровати, – нипочем мне не заснуть, пришло, накатило, теперь не отпустит. Это стало повторяться все чаще и будет еще чаще, и надо что-то сделать, куда-то бежать, переделать жизнь, но как-то спастись.
Я снова подумал об Иване Мартыновиче, подумал с уважением. Нет, нет, он был далеко не прост. Он уехал в Ц., крохотный городок, и я могу сколько угодно шутить об огнях ночного Ц., но, видимо, Ц. вернул ему сон и покой. Я подумал о Ц. с нежностью. Тихий островок, узкие улочки, буйная провинциальная зелень – деревья, деревья, плющ на стенах, трава у тротуаров, по вечерам – длинные чаепития, особенно они хороши зимой за сдвинутыми шторами. Право же, глупо над этим смеяться, можно понять это древнее желание оградить свой очаг от вечернего холода, от темноты. Где-то еще стоят благословенные скворечники, и в них таится своя поэзия.
Бурский, с которым я не раз делился этими мыслями, соглашался со мной, правда на свой манер.
– Я неисправимый столичный житель, – говорил он, и лицо его принимало торжественно-печальное выражение, – я отравлен бензином и оглушен грохотом, со мной ничего не поделаешь. Но я понимаю тебя, Константин, и более того, иногда сам ощущаю в своем греховном организме смутные атавистические толчки. И в этот момент я понимаю уют старинных городов, и что-то ганзейское, старонемецкое рождается в моей славянской душе.
Славянская душа Бурского возвращала его на родную почву, и у него возникали новые образы.
– Быть приказчиком в Замоскворечье, – вздыхал он, закатывая глаза, – и в летнюю ноченьку сигать через забор к дочке хозяина, купца третьей гильдии Буракова. В саду темно от листвы, собаки меня знают и не лают, виляют хвостами, а дочка ждет и жарко дышит: ах, Васенька, не тронь ты мово белого тела.
Здесь Бурский замолкал, видимо окончательно подавленный красотой и несбыточностью мечты.
Новые дома крепко спали, не светилось ни одно окно, улица была пустынна, и когда на противоположной стороне показалась тень, я ощутил к этому позднему пешеходу почти родственное чувство.