Функции террора как инструмента социального конструирования состояли, во-первых, в подавлении воли общества к сопротивлению; во-вторых, в создании особых табуизированных зон идеологического контроля, связанных со стремлением очертить символическое пространство вокруг новой власти почти в буквальном смысле полинезийского слова «табу», означающего священный, неприкосновенный характер сакральных объектов и обычаев, предназначенных для религиозных церемоний и запрещенных для профанированного повседневного использования; в-третьих, в фиксации определенных идеологических стереотипов путем доведения их до жестких автоматически применяемых категорий; в-четвертых, в стимулировании мобилизационного импульса «образа врага» (в виде контрреволюционных элементов); в-пятых, в консолидации самой большевистской элиты, спаянной кровавой коллективной порукой. В целом террор являлся воплощением «грубой силы» (как противоположности современной научной эвристики) – такой методики решения задач, которая применяется, когда теоретически все возможные варианты уже испробованы или все возможные пути решения проверены.
Легитимация террора включала псевдонаучные аргументы, связанные с классовой теорией, в рамках которой «являющееся отвратительным в руках соответствующего реакционного правительства, насилие оказывается священным, необходимым в руках революционера»[593]
. Эта логика вела к апологии политической целесообразности, исключавшей беспристрастность судебного разбирательства, готовность к фабрикации политических дел, как это было продемонстрировано уже в случае так называемого «заговора Таганцева». «Если советские власти разыгрывали “комедию суда”, – вспоминал кн. С. Е. Трубецкой о рассмотрении его дела в Верховном трибунале РСФСР, – мы, в свою очередь, разыгрывали роль “подсудимых”, причем обе стороны отчетливо понимали, что это была только инсценировка, и дело наше решалось не на суде, а политическими властями и вне зависимости от судебного разбирательства»[594]. Другой аргумент включал апелляцию к историческому опыту, прежде всего – Французской революции, где террор, однако, был вовремя остановлен и не стал, в отличие от России, основой консолидации новой политической системы. В России же эта система парализовала нормальные правовые институты власти на все время существования советской власти. В связи с этим большевистская печать говорила об исторической ограниченности французских революционеров, проявившейся в непоследовательной организации и результатах террора. Якобинский клуб, имевший достаточно выраженную для своего времени организацию[595], как подчеркивали идеологи большевизма, не был партией – «не имел ни программы, ни устава, ни правильных отношений центра с местными отделениями», «объединил вокруг себя людей весьма разношерстных в политическом отношении», что стало роковым для «руководителей якобинцев, отправивших в конечном счете друг друга на гильотину…»[596] Полагая, что их участь будет иной, большевики отвергали не только позиции либеральных критиков террора (как А. Олар), но даже тех левых авторов, которые (как А. Матьез), признавая его закономерность в качестве временной меры, делали вывод, что якобинский террор задержал развитие демократии в Европе по крайней мере на столетие[597]. Политическим аргументом в пользу сохранения террористических методов управления после Гражданской войны служили рассуждения не только об опасности реставрации Старого порядка, но и о необходимости предотвращения бонапартизма, о котором действительно мечтали как либеральные, так и социалистические критики большевизма[598].Внутреннее противоречие террористической логики большевизма состояло в том, что, разрушая традиционные моральные и правовые нормы социальной организации, тотальный террор не содержал никаких внутренних ограничений, последовательно охватывая все общество и уничтожая гарантии безопасности самих «рыцарей террора» и даже его «чернорабочих». Методы его осуществления, заставляющие вспомнить террор якобинцев и апокрифические записки палача Сансона[599]
, имели гораздо более широкий адресат, охватывая не отдельные партии, но целые социальные группы. Его суть в качестве культурно обусловленного синдрома лучше всего выражается используемым в современной психологии понятием одного из малайских языков – «амок», означающим острое маниакальное возбуждение, сопровождающееся стремлением убивать.8. Уничтожение права: от «революционного правосознания» к политической целесообразности