Не менее упомянутого, для психологического портрета Синезия значит и культ дружбы (столь же очевидно, как и отстраненность, связывающий его душевную конституцию с античностью). Синезий любил и умел дружить, дружил со вкусом и погружением, чему в его письмах множество свидетельств. Мы знаем, что из-за его дружеской щедрости Гипатия называла его «чужим благом»[1158]
; он жалеет друга, бросившего его в беде, за то именно, что тот его бросил[1159], ибо тот, таким образом, очевидно потерял своеК этим вот психологическим чертам, бывшим следствием природы и воспитания, следует добавить собственно этическую, зависевшую уже от произволения и работы над собой.
Это – требовательность в вопросах морали. Требовательность и к себе, и к другим. Требовательность, в святая святых которой как раз и помещался культ дружбы, но чьим внешним двором являлась самая настоящая этическая номократия.
Момент это тонкий, и разобрать его нужно тщательно. В одном из самых ранних Писем – 79 (137) от 398 года и в одном из поздних – 12 (41) от 412 года встречается общая обоим реминисценция из Платона (Федон 67b): не следует / не законно чистому касаться нечистого. Максима эта, несомненно, мистериального происхождения и, конечно, старше любой философии. В своем аутентичном звучании она подразумевает ритуальную нечистоту – возникающую, скажем, при соприкосновении с трупом или роженицей... В рамках философии, однако, она приобретает характер этический, не лишаясь при этом эмоциональных коннотаций, свойственных положениям религии. Потому, наряду с ней, мы встречаем у Синезия целый букет высказываний о гневе и ненависти ко греху. «Противостоять всевозможному пороку значит быть в родстве со всевозможной добродетелью»[1162]
. «Сизифа же и Одиссея я ненавижу. Ибо хотя они иногда и говорили что-то истинное, однако куда естественнее было для них лгать, и врали они куда чаще, чем говорили правду»[1163]. «Ненавижу дурных людей», «ненавижу несправедливость»[1164]. Дело обстоит так – поскольку если что и роднит человека с Богом, то это добрые дела (мотив, восходящий к платоновскому Теэтету, 176b): именно благотворение другому делает самого человека «общим для всех благом», т. е. существом богоподобным[1165]. Синезию же доброделание дается легко в силу природной доброжелательности[1166].Если это понятно, вернемся опять к мистериальной максиме, с которой мы начали рассуждать. Во времена Пифагора и даже Платона связь эллинской философии с мистериями была самоочевидна. Разумеется, для обитавшего в северной Африке начитанного дорийца IV века, выросшего в христианской семье, дело так не обстояло, поэтому – говоря: «не следует»/«не законно» – Синезий не мог ясно сказать, о каком таком законе идет речь, кто субъект этого императива. Фраза эта была для него до поры до времени безличным общим местом. На эллинской почве уважение к закону обозначало уважение к закону прежде всего политическому: религиозно-ритуальное сознание в этой цивилизации было растворено в полисном, было его частью (как, скажем, Синод был частью государства российского). Отсюда вытекало два следствия.
Во-первых, чрезвычайно щепетильное отношение к гражданскому законодательству (восходящее к платоновскому Критону) и суровое – к его нарушителям. Исполнение закона имеет едва ли не сотериологическую ценность: тому, кто боится закона, бояться нечего[1167]
; справедливость – ценность фундаментальная[1168]. В Письме 6 (49) Синезий прямо говорит о своей ненависти к правонарушителям, ибо «там, где руки частных лиц сильнее закона, нет жизни». Уже став митрополитом Пентаполя, он не только отказывает в отпущении грехов подлежащему осуждению мошеннику (человек этот, нужно полагать, был знаком Синезию лично), но и прилагает проклятие. Это не говоря уже о борьбе и низвержении Андроника, о борьбе против Иоанна и Кереалия[1169]. Синезий готов действовать во благо закону вполне бескорыстно: так, исхлопотав облегчение налогового бремени для провинции во время своего посольства в Константинополь, он не смог принять освобождение от налогов себе, хотя оно ему было даровано...[1170]