— Не надо отрываться от земли, — твердил свое Белоусов. — Где уж нам гоняться за журавлями в небе! Нам бы маленькую синичку в руки. А если вы, Владимир Васильевич, считаете, что, написав рассказик «Вражья Сила», стали деятелем литературы…
— Еще не стал, но хочу им стать! И так каждый из нас. Иначе просто неинтересно.
Шубин посмотрел на меня, призывая подтвердить это, на Славу Белюстина, на Соню… Но никто из нас не решился заявить что-нибудь в том же смысле, каждый отвел глаза, и только Иван Коровкин пробормотал:
— Ежлиф, конечно, взялся за гуж…
Белоусов посмеивался:
— Но чтоб заявлять, я-де «хочу стать», надо иметь что-то… Иначе все это пустые слова, то есть болтовня. Рассказик получился неплохой, но всего лишь рассказик! На основании его делать такие широковещательные заявления… не знаю, не знаю.
— А почему вы решили, что у меня нет ничего другого? — осведомился Володя Шубин спокойно, хотя заметно было, что он уязвлен и его немного заносит. — Я, между прочим, пишу роман.
Вот тут оглянулись все: не шутит ли?
— Так почитайте! — весело предложил Белоусов. — Удостойте нас, так сказать.
Рукопись «романа» была сложена вчетверо, будто для того, чтоб быть посланной куда-то, в обыкновенном конверте, как письмо. Шубин разгладил ее на столе и, почему-то хмурясь, стал читать.
«Над Прокшиным полем, затмив полуденное солнце, встали живыми колоннами огненные столбы; неверный оранжевый отсвет лег на траву, на деревья, и в разверстом небе, среди пурпурных облаков возник некто в сияющих одеждах, с глазами, блистающими нестерпимым огнем, и голос, подобный шуму вод многих, всколыхнул небо и землю:
— Иди!.. Будь во всем как они, но скажи им: человечество в разброде и многомыслии выходит из пределов разума. Напиши для них единственно необходимыми словами. Пусть осознают они, что гнев мой близится. Ты знаешь, что было и что будет. Помоги им спастись…
Коленопреклоненный человек посреди Прокшина поля слушал, склонив голову и положив правую руку ладонью на грудь, с закрытыми глазами — ибо немыслимо было вынести сияние света средь облак, — слушал всем своим существом. И когда в последний раз содрогнулось небо и поднялась благословляющая рука, он произнес:
— Я повинуюсь, Господи.
Он произнес это тихо, но трепет пробежал по листве и травам, и вздрогнули огненные столбы, подпиравшие небо.
Человек посреди Прокшина поля распростерся ниц и долго лежал, как бездыханный. Померкшее было солнце черным диском возникло на небосклоне, но вот закрылось разверстое небо, исчезли огненные столбы, и солнце засияло по-прежнему.
По-прежнему щебетали птицы, и ветром наносило сенной аромат — все как полчаса или час назад, только на краю Прокшина поля выломился из-под камня родник и, зажурчав, побежал в низину к ручью…
Горушка Склянников совсем изныл от жары. Солнце пекло. Ветер, залетавший в кабину самосвала, был душным и приносил густые клубы белой пыли, которая, осев на потных руках, превращалась в патину почти черного цвета.
До обеденного времени еще добрых две ездки, и Горушка не чаял дожить. За лесом над Прокшиным полем прогромыхал гром, но не видать было с той стороны ни единого облака, только белая мгла затянула небо. «Дождичка бы!» — Горушка облизнул пересохшие губы. Над Прокшиным полем прогромыхало снова невнятно и пространно. «Может, нанесет», — утешая самого себя, подумал он.
Возле ручья притормозил, и тяжелое облако пыли снова ворвалось в кабину. Горушка выматерился и вылез из кабины, обозленно отмахиваясь от пыли, спустился к мосточку Вода в ручье была с коричневым оттенком и пахла прелой листвой Горушка, надсадисто кряхтя, словно дрова колол, плескал себе в лицо, потом с жадностью напился.
Вернулся к самосвалу — зеленая трава, наваленная в кузове, была седа от пыли. Горушка закурил и нарисовал ногтем на запыленной дверце кабины черта с рогами — как раз на красной надписи «Колхоз «Свободный труд» Надпись эта сделана по распоряжению нового секретаря парторганизации Закамычкина — он сказал, что таким образом можно воспитать колхозный патриотизм. Черт оказался слегка похожим на хитроумного секретаря: такой же мордастый. Горушка ухмыльнулся, влез в кабину и врубил сразу вторую скорость. Самосвал, натужно урча, взобрался на взлобок и покатил, не давая пыльному шлейфу обогнать себя.
На обочине, прямо на пыльной траве сидел человек довольно странного вида. Он был худощав и длиннолиц, при редкой бороде, с прямыми до плеч волосами, молодой еще — лет этак тридцати с небольшим. На незнакомце была потертая курточка и драные штаны.
Горушка резко тормознул, распахнул дверцу:
— Эй, друг! Садись, подвезу!
Длинноволосый поднял на него остраненный взгляд и не ответил.
— Поедем! — повторил удивленный Горушка.
Незнакомец встал, поднял с травы деревянный ящик с ремнем, повесил на плечо и довольно неуверенно приблизился к самосвалу.
— Садись, садись.
Незнакомец влез, и Горушка, притискивая его к сиденью, захлопнул за ним дверцу, подумав при этом: «Где-то я его видел… Вроде знакомый».
— Куда правишь? — по-свойски спросил словоохотливый Горушка.