— То ли у нас плохи окрестности! Сразу за околицей — поля, а за ними лес, и еловый, и лиственный, смешанный. А в низинке вдоль по ручью бочаги, будто бусины на нитке…
— Погоди, Митя. Видел бы ты, сколько у нас цветов разных по логам да косогорам — у вас таких нет: и жарки, и шишки-марышки, и саранки, и стародуб, и венерины башмачки…
— А у вас кувшинок нет и ландышей, сама говорила. А твои хваленые жарки — это же наши купальницы!
Вот тут их мирный разговор немного обострился опять.
— Жарки — это не купальницы, Митя!
— А я тебе говорю: они самые. Вон энциклопедия — загляни, там черным по белому написано: купальница азиатская.
— Ваши-то желтые, будто куриная слепота, а наши алые, они как жар горят, понимаешь?
— Понимаю. А у вас купальниц нет.
— Нету, — миролюбиво согласилась Шура.
И долго еще они говорили, не противореча друг другу, но как бы соперничая тем, чем владели оба: у него была своя деревня, у нее своя. А закончилось все, как кончалось и ранее, — она опять предложила:
— Вот наступит лето — и давай съездим ко мне в Малую Тесь.
Он отшутился:
— Да что там у вас! Даже горниц нету, а что за изба без горницы!
Лучше бы он этого не говорил, потому что жена тотчас воодушевилась гневом:
— Ты совсем не щадишь меня, Митя!
— Ладно, извини, — сказал муж, желая тем не менее решить спор в свою пользу.
— У нас они есть, но ты почему-то никак не хочешь это признать.
— Давай у Вани Радова спросим, что такое горница, как он скажет, то и будет истина.
— Что мне твой Радов, Митя!
— Кто лучше Ивана знает, что и как называется в русской избе!
Это он в шутку, конечно, но Шура все равно рассердилась.
— Да я сама выросла в русской избе!
— Ну, не совсем. Вы там неправильно называете горницей просто переднюю…
Ну вот, хоть начинай спор сызнова. Сказка про белого бычка, да и только.
Ваня Радов, то есть Иван Алексеевич, — давний друг их семьи, здоровенный мужик с седеющей бородищей, «порато черевистый» по его собственному выражению, с грубым, словно вылепленным из глины — да и небрежно вылепленным! — лицом; облик он имеет устрашающий, но, как это довольно часто водится, человек добрейший. За это его все любили, всегда он был окружен шумной компанией, которая немало смущала людей почтенных и добропорядочных.
Дмитрий Васильевич, подтрунивая над ним, называл его «мастером светотени и оптической иллюзии» и говорил, что мастер этот «малюет лики современников без всякого страха и разумения». Радов не любил работать кистью, он предпочитал мастихин, этакий мастерочек, похожий на те, каким каменщики кладут раствор, только маленький, конечно; в мастерской у него небезопасно: мастихин свой живописец обчищал о мольберт, о подоконник, о какие-то доски, прислоненные в углу; тут и там накопились и засохли наросты краски, словно помет под нашестью у зимовавших кур. Прислониться — все равно что сесть на такую нашесть. Слой красок на картинах Радова — в палец толщиной, никак не меньше. Мазки мастерком-мастихином, положенные так и сяк и уже засохшие, лаково поблескивают, их так приятно трогать пальцами!
Неистовый в работе Ваня Радов всегда измазан, испачкан с ног до головы: и его передник, и рубаха с закатанными рукавами, и руки, и лоб (вытирал трудовой пот!). Если Всеславин за работой, за мольбертом — интеллигент, чеканщик, золотых дел мастер, то Радов — вошедший в трудовой азарт мастеровой, у которого в руках будто и не махонький мастихин, а топор или молот.
— Зачем ты берешься не за свое дело? — подтрунивал Дмитрий Васильевич. — Высекал бы из камня, ковал бы из железа — кисть не для тебя.
— Ты неправ, Димитрий, — возражал Ваня, — не моя воля, так определено свыше.
Каждое творение Радова — рисунок-задачка: что изображено на данной картине? Мастер оптической иллюзии то ли ленился, то ли не считал нужным начисто соскоблить краску с полотна, когда надо что-то изменить, поправить или просто переписать заново — он малевал по записанному смело, потому при боковом освещении вдруг явственно проступали лошадь на месте пруда, труба на дереве или ласточки на лугу…
Для того, чтобы верно воспринимать радовскую живопись, необходимо найти «точку зрения». Подчас это довольно сложно, потому Иван обозначал для каждой своей картины позицию зрителя, чертя мелом на полу крестик или кружок; только встав на это место (а иногда поднявшись на табуретку), можно оценить его творение, а сместишься чуть в сторону — изображение исчезнет, превратится в обычную мазню. Такая вот оптическая иллюзия.
Радов любил рисовать сельские пейзажи: вот лошадка, запряженная в дроги, на осеннем поле… Впрочем, дроги ли и осеннее ли поле? Расплывается все — откуда смотреть? Должно быть, автор картины не отыскал еще точку зрения… Вот деревенские избы с вербами — все-таки это вербы, если судить по неким косвенным признакам; а впрочем… Вот заброшенный сарай возле весеннего ручья… Нет, не ручей это, а тень от сарая. Ну и мастихин!