Он был необидчив и любил выставить самого себя в смешном или дурацком виде.
«Мизинные братья» во главе со своим старшим вваливались в мастерскую Всеславина со смехом и жаркими разговорами, и для Шуры, если она случалась там, начиналось театральное представление, в котором особенно отличался сам Ваня Радов.
— Здрав будь, боярин, — говорил он Мите и кланялся в пояс, делая при этом церемонную отмашку рукой.
Оказавшись рядом с великаном Радовым, Шура сразу чувствовала себя совсем маленькой, а поскольку всю жизнь страдала от своего невеликого ростика, то находиться поблизости от Ивана терпеть не могла, отодвигалась, отходила в сторону и уж оттуда наблюдала спектакль.
— Куда бы, Димитрий, повесить мою мухтояровую мурмолку и охабень? А ты, сестра, давай свою распашницу, — обращался он к Лиле, которая никакая ему не сестра, а просто сожительница — и ах, увы, не первая! — Пестерек свой сюды ложь.
«Пестерек» — это Лилина сумочка, импортная, французская, а «распашница» — дубленочка с опушкой по подолу и с вышивкой.
— А ну, мизинные, сваливай свои епанчи, ферязи, сукманы, тягиляи в кучу, не велики баре.
С Шурой он здоровался так: возьмет ее за руку в свои огромные «долони», подержит как драгоценность, переложит на «десницу», погладит «шуйцей», поцелует.
— Какая базенькая десничка! — скажет. — Чем, позволь спросить, твои пращуры занимались до революции, Олександра свет Онисимовна?
— Мой дед землю пахал, Иван Алексеич, — отвечала Шура тоном тургеневского Базарова, — скотину пас, рыбу ловил вентерями.
— Облыжно молвила, Олександра, облыжно. В тебе голубая кровь. Не меньше семи поколений предки твои вели аристократический, то есть паразитический образ жизни. Да-да! Я ошибаюсь? Ну, это навряд ли! Откуда ты родом-то?
— Вообще-то я родилась возле Павловой горы.
— Это что за высота?
— О, это такая высота! Святая земля.
— В какой стороне она находится?
— В верховьях Енисея.
— Славное место! Почему же в тебе нет ничего азиатского? Ты больше похожа на прекрасную полячку, соблазнившую Андрия Тарасовича Бульбу, пропащего козака.
— Так предки-то мои вышли из Черниговщины. А оттуда и до днепровских порогов, и до Ржечи Посполитой рукой подать.
— Вот видишь, Олександра! Я так и понял, что ты не толстопятая мужичка, а голубых кровей: или из польских панов, или из российских кровопивцев-аристократов.
— Как раз мужичка, Иван Алексеич! — говорила Шура, смеясь. — Если по отцовской линии — где-то там, на реке Десне, мои деды-прадеды крестьянствовали… А по материнской, виновата, не ведаю.
Она ведала, да не хотела говорить — то была особая история, прошедшая сквозь гражданскую войну, и события ее не подлежали разглашению.
— Тогда вот что: какая-то твоя прабабка-крестьяночка заманила гордого польского шляхтича в повалушу и обесчестила. После чего и родила твоего прадеда, тонкую кость. Точно говорю! У тебя, Олександра свет Онисимовна, ручка маленька. Гляньте, послухи драгоценность, а не ручка! Позволь, Олександра, приложиться еще разок.
— Иван, не обольщай чужую жену, — ворчал занятый делом Дмитрий Васильевич; ему хотелось вызволить жену из неловкого положения. — Ты знаешь, в гневе я бываю страшен и могу поступить с тобой в высшей степени непочтительно. Мужик ты черевистый, на ногах стоишь плохо.
У Мити великая способность работать при посторонних. Вдохновение его непугливо, не шарахается прочь от вида неожиданных гостей. Он разговаривает о чем угодно, может даже спорить о чем-нибудь горячо, а рука в это время точна и тверда. Впрочем, речь тут не о вдохновении — просто он не может сидеть просто так, без дела, а разговор — разве это дело?
— Обнос, Дмитрий! — протестовал гость. — Облыжно обносишь! Где мне, ослопу, обольщать чужих жен! Понеже неразумен аз, яко дубовый пень.
Голова у Радова посажена плотно на плечи, оглянуться назад для него означает поворотиться всем телом, и может, поэтому он как-то по-особенному поворотлив и даже ловок, хотя внешне очень медвежковат. Напрасно Митя задирает Ивана — даже в шутливой схватке ему не устоять.
— Садитесь, послухи, на лавицу, — разрешал Радов отечески мизинным и садился сам. — Вались дерево на дерево! Ты, односумка, ошую, а вы, болезные, одесную. Дмитрий, кончай копышкаться! Принеси ты нам, отец родной, братину с романеей да ендову с малмасеей и к нам бражна побольше, потому шумство затеем.
В мастерской у Дмитрия Васильевича имелся на этот случай самовар, помятый и не однажды хозяином собственноручно паянный и луженный, яростно натертый зубным порошком — настоящий тульский самовар, добытый с чердака родного деревенского дома, ведра на полтора — как раз для всей честной компании. Пить спиртное у себя в мастерской Дмитрий Васильевич никогда не разрешал, и все это знали.