В отечественной историографии новые стыки «исторического» с другими составляющими общественного сознания, общественной мысли в процессе формирования социальных стратегий, социального взаимодействия, т. е. с теми сферами жизни общества, которые напрямую не связаны с освоением, усвоением и трансляцией «исторического», пока не нашли должного осмысления. Хотя необходимость преодоления такого «герметичного» подхода несомненна. Постановка проблемы взаимовлияния, взаимосвязи социальных идентичностей и исторических представлений видится актуальной и историографически назревшей. Особенно когда речь идет о социальных идентичностях тех, кто одновременно воспринимается не только как фиксатор, но и как ретранслятор исторической памяти. Поэтому попробую поднять проблему инструментализации (возможно, утилизации) исторической памяти в сфере формирования групповых социальных идентичностей малороссийского общества.
Несмотря на существующие представления об исторической памяти как о продукте социализации и одновременно — основе для идентификации, все же стоит понимать непростую связь того и другого. Историческая память и социальная идентификация не могут и не должны рассматриваться в ракурсе жесткого взаимодействия. Разумеется, из толщи исторической памяти могут подниматься не только социально значимые пласты. По мере профессионализации исторического знания все более сложными и многообразными становятся индивидуальные формы инструментализации исторической памяти. Но в данном случае, в процессе выделения доминант, которые проявлялись в общественном сознании в связи с теми или иными социальными потребностями дворянства региона, мое внимание сосредоточено не на структуре исторической памяти, а на проблеме использования «исторического» для решения социальных задач. Думаю, что изменения исторических доминант, исторических интересов могут также быть индикатором социальных изменений. Причем важно, чтó именно вырывается из объема коллективной исторической памяти в моменты социальных потрясений, социальных переломов.
Центральный исторический сюжет в ходе обсуждения крестьянско-дворянской проблемы в конце 1850‐х годов — закрепощение крестьян Гетманщины, указ 3 мая 1783 года, восприятие которого оказалось достаточно устойчивым социально обусловленным коллективным стереотипом. Этот сюжет по-разному трактовался членами дворянских губернских комитетов, в том числе и такими известными в то время историками, как М. О. Судиенко и А. М. Маркович. Однако упоминание указа играло важную роль как в ориентации, самоидентификации и поведении отдельной персоны, так и в формировании и поддержании коллективной идентичности, а также в трансляции морально-этических ценностей.
Замечу, что большинство тех, кто принимал участие в обсуждении этой проблемы, стояли на позициях так называемой указной теории, связывая введение крепостного права с указом Екатерины II. Таким образом малороссийское дворянство, так же как в свое время С. М. Кочубей, подчеркивало свою коллективную непричастность к установлению крепостного права в крае, где, по словам И. М. Миклашевского, «личная свобода наиболее уважалась». Более того, он был убежден, что «наша родина в историческом развитии своем шла всегда впереди России и порядок перехода посполитых от одного владельца к другому совершался до 1782 года без всякой неурядицы, к чести края». Именно с этого времени «историческое развитие Малороссии остановилось; посполитые подчинились безусловно требованиям правительства; нравственное, хозяйственное и коммерческое начало заглохли». Итак, возлагая всю ответственность на «Самодержавную власть Императрицы», этот депутат от дворянства Стародубского уезда, более тридцати лет сам занимавшийся хозяйством, пытался доказать, что крепостное право «есть состояние, чуждое духу народа, а потому не могло войти, так сказать, в его плоть и кровь»[1655]
.