Зародыш бойцовского инкубатора обосновался в посыпанных песком и опилками залах спортклуба «Мемнон», выпускников начального курса приглашали потом на пленэр, в показательный бой для потехи, а потом и в арену. Объявление не подкреплялось ничем. Государство, четвертое или пятое за период, состязалось в доходности с богадельней Армянского человеколюбивого общества; реквизировав «Мемнон», оно прицепило его к разворованной кассе. Еще записалось шестеро: троим негде было ночевать, один ошибся дверью, один маялся ленью, один хотел утолиться смертями, расплатившись за вход неизбежностью собственной гибели. Седьмым был Мгоян. В дортуаре стояли приютские койки, в обед были постные щи с жилками на второе, на завтрак и ужин пшеная каша, намазанный маргарином ломоть и два куска сахара к чаю, в чайном-то крае точь-в-точь бурда из сельпо, что заваривал в ссылке священник Паисий. Жалованья положили 15 рублей, на базаре набегало втройне. Учителей была пара: отставной кавалерийский поручик, бурбон, монархист, православный рубака, недурственно для своего положения махавший сабелькой, в допущении, что ее будут применять на арене, и худой, замкнутый, лет 47-ми, итальянец, преподаватель театрального фехтования. Из тебя выйдет толк, оглядел он Мгояна. Откуда вы знаете? Знаю. Если только, замялся он. И все-таки итальянец не знал, во что это выльется, чем обернется, а слава Колумба, которой его почтили историки, была с той поправкой к праобразной, что Америка сама подошла к его бескомпасной посудине.
От каши во рту привкус машинного масла, раздевалка пропахла мышами, в сетке кроватей сновал таракан, и — опилки, песок, не обмоешься ржавчиной из душевого гриба. Потянулись дни предварения, в нетопленном квадрате, где раньше был ринг для пустоболтов и повес, вкладчиков «Диониса», журналюг «Посейдона», рантье в канотье, под шум февральских дождей, чье недовольство то теребило зарешеченные окна зимы, то ласкалось и ластилось. Семь испытуемых, два надзирателя, физподготовка выносливости, воспитание кошачьих рефлексов; государство забыло про Колизей, брошенную идею смутного времени, времени обмана, дележа, невыполненных обещаний. Упражнялись с тупым деревянным оружием, Мгер нападал и защищался, но побед не стяжал, находясь в раздвоении. По ночам ему мнилось, что если, сняв кожу, позволить себе поверить в себя, а вера была бы ничем иным, как убеждением в своем совершенном всесилии, то это всесилие, броня и меч неуязвимого богатырства, овладело бы им, словно полеты над крышами по ночам, — ну же, взмахни, оттолкнись, но утром он не решался. В срок раздали живые клинки, железо «учебных боев без формальностей», т. е. без правил и без пощады, благо инструкция школы, бог весть кем написанная (молва, скорчив мину, кивала наверх), лояльно трактовала убийства на тренировках. К этому готовили, и странно было бы фальшивить в конце обучения. А если б они перерезались до арены, государство, не жалея расходов, подыскало бы сменщиков, рубят же головы ста поколениям сомкнувших зубы терьеров, чтобы выросли челюсть и хватка. Но и это досужие сплетни, за долгие месяцы ими не поинтересовался никто. Они были изгоями в колодце забвения и могли поступать с собой, как хотели.
В час испытания к ним отнесся с напутствием итальянец. Пьяный поручик, страдая здоровьем, не мог выступать и скалился со скамейки, над шашкой, оголяя и задвигая сталь. Буду краток, рек фехтовальщик, будто перескок с итальянской речи на русскую в осадке давал ожесточение тона, мой зарок вам один, и одно поручение: безоглядность. Не думайте о последствиях, кому быть триумфом, а кому трофеем, кто покинет арену в цветочной гирлянде, а кого оттащат крючьями для падшего мяса. Освоившись с ролью и публикой, вы проникнитесь равнодушием к любому исходу, только бой пребудет в своей чистоте. Сегодня вам драться, прольется первая кровь. Поди сюда, стань здесь, сказал Мгеру, как Абовяну епископ-слепец. Обороняйся, хочу узнать, какого цвета в тебе красное, алого или багрового. Мгер подошел, тяжелее, чем статуя. Мускулистые ноги и руки едва шевелились, ватным было сознание. Так просто обезоружить учителя, шепнуло сердце Мгояна, слова заглохли в тугих уплотнениях тела, снулого от напряжения и ответственности. Тело, раб своих мышц, стояло налитое весом, точно кувшин со свинцом, и в тупом забытье проследило, как гладиус итальянца, играючи продырявив защиту, нарисовал на левом и правом предплечьях яркие полоски позора. Еще не созрел, молвил укоризненно фехтовальщик, я мог бы прикончить тебя прямо сейчас, погляжу, что сделают с тобой другие. Пятеро несмело загоготали, шестой ухмыльнулся.