Освоив гул, гладиатор учился тихим вещам стиха. Так же и проза. Его оглоушил и вымочалил доводящий до судорог смеха и плача, нарочитый в своей невменяемости, нимало не удивленный тому, чтО через него выговаривается, дегтярный по голосовой гущине сказ молодежи — бродяг, филологов, наборщиков, партизан из Сибири и с Дальнего, из-под Одессы, с Поволжья, травленных газами, облепленных вшами в сыпняковых теплушках, бравших станицы с шайками гангренозных, сифилитических выродков. В этой биологически сильной словесности (о ней месяцев за пять наросла болтливая продукция критиков) истаяло письмо тонкое, как волосяная китайская кисточка, про горбуна на цветочной веранде, коей уездные ароматы, лиясь мимо гимназии, в палисадник и светелку, птичьим изводом дают попугая, отраду богомолки с лампадкой и ладанкой, проданы «после кончины ея» в другую историю, антиквару, чей мистицизм близок скепсису адвоката, но не водится склонности к опию, из-за которого в истории третьей сочинилась трагедия и ресторанная девушка выбросилась из окна. Брусчатка города мертвых. Греческие травы поднялись из нее. Не было транспорта, заглохли заводы. Поредевшая публика на площадях у колонн, как в Афинах, чухонское над каналами солнце. Шарманка, вы помните, играла «Трансваль», какое прозрачное было небо. А если вернуться к веранде, то опустела, сарай скособочился и бранится мужик, бабка лакает из блюдца (эй, муху от варенья гони!), да звонят у Николы, летний, мреющий звон. Белым по красному лозунг, сапоги профсоюза гармошкой. На клиросе сорок совслужащих, бузина, дамочка в задранной юбке. Жизнь прежняя, с лозунгом, без. Перчат, шинкуют. Проветривают и взбивают перины. Те же самые баклажаны. Гул пройдет, высохнет пот, читать будут этих. Истаяли, а соткутся. Скажите на милость.
По оброненной фехтовальщиком полуфразе на родном языке интуиция Мгера довершила конструкцию. Двухтомная грамматика романских факультетов, прихлопнутых революцией на срок своего воцарения, а когда языки сольются, надобность отпадет наипаче, досталась за шесть ведерных ходок от зеленного пассажа к старьевщику (базар, при всех режимах целехонький, загибался). Мгоян сразил итальянца старомодной учтивостью разговора, отшлифовав его с ним до блеска; французский дался даже проще. С тем, прошлым Мгером, чурбаном, которому удел водоноса справедливо казался удачей, он не сумел бы без отвращения перекинуться словом, только мать дорожила обоими и, зная, как говорить с одним, со вторым попадала впросак.
Последний рубль был истрачен, школа совсем обветшала. Добывали еду и возвращались под кров, единственная на всю столицу ночлежка, второпях заведенная филантропической комиссией Центрокаспия, предлагала завшивленный тюфяк на троих и перспективу ожидаемой со дня на день испанки (обошлось, выдержал щит азиатский, заслонил от микроба). Фехтовальщик с поручиком готовились объявить самороспуск, но тут Освободитель провозгласил эру свободных возможностей и возведение Колизея.
Колизей возглавил замысленное. В затылок смотрели «Гюлистан» и Академия одушевленной плоти, с широким, по всей общественной сфере, представительством этих форм. Как явствовало из игуменских декретов того, чей узловатый череп и измученные, больные глаза были вышиты на знаменах, в собранной по кускам стране поменялась политика, однако у молвы была своя версия. Источником независимости Освободителя называли европейские спекуляции, фантастическую удачу на биржевых рынках послевоенной Европы, через посредников, поднаторелых в купле-продаже бумаг. А средства? Откуда, позвольте, размах? О, верблюды-паккарды ввезли якобы не волюмы лишь с фолиантами, не побрезговали золотишком, толикой запаса империи, чепуховой безделицей в масштабе эпических расхищений, с Кавказа до утопающих в снегах изобилия сибирских оазисов и застав, где купчихи, зычно утеплясь крюковой величальной, высиживали на яйцах струфокамилов и где, по той же молве, лихой народ поживился, а доехало всего-ничего. Эскортировал слитки из Омска, из Томска, возможно, Иркутска, справа налево по разлезшейся географии, гужевым и автоколесным манером. Так втихомолку вещали. Позже смекнули, кто обиходил кулуары подобострастной крамолы, кем наверху были запущены сплетни, но этикетом как бы то ни было диктовалось шушукаться. Замысел Освободителя: возвеличить город брутальный и красочный, в самцовую масть кирасира; город опрысканный и дебелый, как наложница на пуху, исполнялся рьяно и ревностно. Воспряла пища, анфилады кухонь. Обжорные гроты, пещеры, развалы, вздутое чрево базара. Вал девятый шашлычных, пельменных, кондитерских. Чайных — бессчетно. Залитая простоквашей долма, теплый фарш в мягчайших листьях винограда. И раскрылись икрою каспийские осетры. Всякое племя и всякая нация, слой и скол человеческий от великого до смешного исхищрялись в съедобном разгуле, в без греха кулинарной Гоморре. Одолень-запахи, на углях, на пару, сдобно-сахарно, сырно-молочно. Мешок с дурманом развязали дивы. Не все желудки справились, но вошло в колею, улеглось до очередных недородов.