Мгер провел их в розыске и отборе гладиаторских личностей. Из кружений по городу возвращался в новое здание школы, огромную, облицованную мрамором, с бассейном и тренировочным лагерем виллу-дворец, источающую морально бесстрастное отношение к убийству и гибели. Виллу поставили в дачном поселке, где тогда гостил знаменитый поэт из Москвы, обеспокоенный, как писала любившая его пресса, поддержанием своей репутации скандалиста. Газетчики были правы лишь отчасти. Его забубенное, на пределе возможностей поведение, ибо в угоду легенде приносились сверхкалендарные жертвы, заспорило с его прославленной на всю страну красотой, а тревога, что красота иссякает, понуждала к поступкам, воспринятым публикой в продолжение той же легенды и продиктованным неподдельным отчаянием. Он бил зеркала, таскал женщин за волосы в ресторанах, скинув извозчика, лез на ванькины козлы и мчал пролетку в глухие огни, якшался с максималистским исподом и литературно подкованными расстрельщиками из охранки, якобы бравшими его поглазеть на спектакль; препровожденный в участок за пьяное, на Лобной площади, оскорбление основ, кровью написал в предварилке политический мадригал и, с марлевой повязкой на запястье, был эскортирован в особнячок, к двум женам, из-за него передравшимся на виду у милиции. Легенда, верилось, отсрочит мерзость увядания, на титулах угарных ночей выцарапывались посвящения легенде, но только он один уже дивился тому, что легенда, сей оберег красоты, транжирила красоту хуже заправского мота. Опаклилась спелая рожь волос, тускнели глаза и зубная эмаль, румянец, его «жаркий румянец» с лотков (от 30 коп. до целкового, свыше рубля — в окладах и рамках), налагался румянами. Синеокий символ славянства, он далеко еще не доехал до ската и скоса, а дряблость трудней и трудней было прикрыть пиджаком, и непослушны морщины. Осторожно, чтоб не разбить, как посуду, его вынули из недельного окаянства, начатого, по его же злой шутке, с 50 граммов для аппетита и утопленных в бочке, бездонно поившей в тридцати двух кабаках и трактирах. Он обошел их все по дуге и в каждом буянил, почему это не Персия. Персия была навязчивой идеей периода. Сядет в Ширазе, в соловьином саду, с крашенной хной и сурьмою юницей, купцовою дочерью; по-русски воспоет сирень, пятницу, почитание падишаха, зеленые изразцы и лазури. Под эгидой партруководства составился заговор: несколько оголтелых поклонников, которым наступали на пятки критики из охранки, повязали его, беспамятного, у заблеванного фикуса в тридцать втором, на Неглинной, вертепе и отправили курьерским на юг.
Рассудок его догадался, что это не Персия, но ниспосланная Освободителем нянька, редактор общественных страниц «Посейдона», растопил его сердце в инжировом и виноградном раю. Поутру, прыгая через скакалку, Мгер бывал очевидцем: абсолютно трезвый потрепанный господин, капризный, лет двадцати девяти, в белой с отложным воротником рубахе, выходил из домика в сад, озирался в недоумении, куда его занесло, и после короткой заминки сардонически шел к колодцу. На дне безводного цилиндра — прочный, гладко ошкуренный стол и губернское кресло. На столе пачка бумаги, запас перьев в пенале подле чернильницы-невыливайки, двухкнижье Воззрений славян Афанасьева, три далевских тома из четырех. Самовар, сервизная чашка, баранки на блюде, пиала с вареньем из черной смородины. День падал сверху, сочился в опоясывавшие изнанку минарета ромбы бойниц. Поэт спускался по железным перекладинам в колодец и в прохладе дисциплинированно сочинял до обеда «Элегии парфян и мидийцев», которые постранично выхватывал мальчик-посыльный, на полпути меж поселком и городом отдавал мотоциклетному гонщику, а тот — дымным облаком в «Посейдон», где стихи брали из номера в номер, взметая тираж. Овации коминтерновцев, фурор у бестужевок.