— Так же пели при Рамзесах, в общих трудах. Ничто не исчезло, все перед нами. Счастье коллективных работ, а это округлое, полное счастье, не спорьте так сразу, — оборотился он к Фридману, — подступает вплотную к той грани, за которою самое скверное, добровольное рабство. Но скверное для чужеглазого зрения, не берущего в толк бессознательность рабского выбора, в забытье и гуртом. Спящий, деятельно марширующий гурт вносит поправку в прекраснодушные трактования персональности. В крепостном промысле, кроме выгод, немалые радости, и страдания делятся на число едоков, для коих оправдывается упование фольклорных хитрюг, есть и спать одновременно. Однако я заболтался. Бахчевой задор наших ребят покамест не обрешечен, свободен в возгласах и хлопках, и когда, пропотев, волжские и каспийские усядутся у котла, старшой помешает отвар, подует на ложку и первым попробует мяса, а за ним остальные. Солнце, гомон народной потехи, что-то вроде римской комедии, чьи учредители были неримлянами низкого родословия, и как лицедействовали! А вульгусу если наскучивало, сбегал к плясунам. Немилосердные греки унесли с собой секрет еще одной комедии, не типов — идей, зрелища глубокомысленного Аристофанова свойства. Садитесь, Марк Рувимович, располагайтесь, над милостыней инвалиду вы зря так раздумывали, эти вещи надо делать или не делать, но не думать о них.
— Всеволод Никанорович ясновидящий, — сказал азериец, — однажды он ответил на неотправленное письмо.
— Снимите-ка ваше кольцо, — распорядился Спиридонов. Фридман подчинился без особого любопытства.
— Оно от женщины с очень коротким именем, — произнес поэт, покачав кольцо на руке и прислушиваясь к ему одному слышным отзывам колебательных волн.
— Мою мать звали Лия, короче уж некуда. Я поражен.
— Пустяки. Я не представил вас, вот что плохо. Мирза-ага, как и вы, непозволительно молод, честолюбив, превзошел все науки. — Тюрк приподнялся, изъявляя почтение, кажется, это у них был такой театр для себя. — Руководит словесной мудростью племен и всяческим фольклоризмом. Опасен: находится, сказывают, в тесных сношениях с чекой.
— Какие мелочи, Всеволод Спиридонович, — подхватил Мирза-ага, утрируя интонации московских просвирен, — ужели это помешало бы нашей дружбе?
Они хохотнули с наивозможнейшей тонкостью, но Спиридонов в миг посерьезнел.
— Я ненавижу насилие упадочных периодов революции, когда, не зная, чем ублажить испуганную свою кровожадность, Калигула-Зиновьев бросает в остывающий костер — ему не хуже нас известно, что пламя бунта погасло, что огни возмущения сменились карательными поджогами, — тех, кого на четвертом году отбирают по-провокаторски тщательно, кто слишком честен и горд, чтобы спорить с напраслиной измышляемых заговоров. Поэт не погиб, не расстрелян — подло убит, украсив собой сфабрикованный список. Петербургская яма так глубока, что чудо, единственно чудо избавит нас от крысиных зубов, ах, стоит ли множить банальности. Мирза-ага возьмет вас под свое покровительство, он опытный поводырь в университетских делах. Античность я худо-бедно читаю, на вашу долю сравнительная грамматика и санскрит, незапамятно изучавшийся мною в Женеве. Ну как?
— Превосходно, — откликнулся благодетельствуемый.
Ему дали комнату, половину разгороженной по-братски курительной, за ширму вселили коммунхозного служку, будущего коменданта общежития школяров, коего не было и в помине. Дедушка носил под кепкой ермолку, скептически молился, вечерами тянул, как молитвы, стихи на жаргоне и обрел в соседе поверенного своих еврейских сомнений. Дали керосиновую печку и котелок варить рис, потому что питерская пшенная аскеза здесь была рисовой, а частые закупки в Сабунчах только два года спустя перешли в разряд вседоступных. Дали перья, бумагу, табак и библиотечный сезам. Подобно елею потекли его дни, дни лектора студенческих чаяний, приманенных нулевыми аффектами его красноречия, но сравняться со Спиридоновым — да вы издеваетесь. Соблазнитель сверкал синевой из-под дуг и обвешивался гроздьями юности, недосыпающих мальчиков в косоворотках, заспанных девочек в мохрящихся, перелицованных платьях, и витийствовал заполночь, заутро, дымя папиросами, в сутки штук шестьдесят. Побереглись бы, Всеволод Никанорович, беспокоился Фридман. Со мной, Марк Рувимович, ничего не случится до срока, обезоруживала синева. А знаете ли, Лазарь Мовшевич, поддевал Фридман соседа за чаем, что и Господь изучает Тору в субботу? Вы, Марк Рувимович, культурный человек, прихлебывал оппонент, но, извините, порете чушь. Это как если бы Ленин читал-перечитывал собственные декреты.