— Рано запел, — оборвал его Сутырин. — Его без верхонок не ухватишь. Ещё сами умоетесь.
— Против наших ему не потянуть, — уверенно заявил Петраков. — Ты про них слыхал только, а я — наизусть. Они ему сейчас свисток в одно место вставят — на том берегу слыхать будет. Ты, Ваня, Деда не знал. Дед таких одним пальцем по стенке. Чтобы знали, кто есть кто.
— Знал я Деда, — тихо сказал Иван.
— Кто его не знал, — продолжал греметь Петраков. — Я про то, чтобы рядом. Вплотную. Как мы. Соратниками.
— Вплотную и было. На своем горбу тащил.
— Как это на горбу, — удивился Жданов.
— Что ты его слушаешь? — замахал руками Петраков. — Он и Дед… Ха-ха-ха… Разные координаты, которые никогда не пересекались.
— Пересеклись. Поэтому и не молюсь на него, как ты. А жалеть — жалею.
— Деда жалеешь?! Ты! Деда?! Смотри, Иван, снова подеремся.
— Он на своем «газоне» всё больше сам за рулем… — начал было рассказывать Сутырин.
— Ты мне не рассказывай… Он ко мне в бригаду не сосчитать сколько раз приезжал. Потому что мы всегда на переднем крае… Выйдет, посмотрит всё, потом ко мне: «Высказывай, что требуется, пока я добрый».
— Он тогда, видать, к вышкарям поехал, — решил все-таки продолжить Иван.
— К кому? — не понял Жданов.
— К лэповцам, — снисходительно объяснил Петраков.
— Они от нас недалеко стояли. А я там лес клал. Гляжу, по просеке «газон» вихляет. Ладно. А он стал, и никто не выходит. Ну, думаю, мало ли что. А он все стоит. Темнеть уже стало, дождина наладился. Дай, думаю, гляну, Подхожу осторожненько — вдруг какой шоферюга с бабой пригрелся. Ещё схлопочешь. А он лежит вот так-то на руле и не шевелится. Только слезы текут.
— Врешь! — не поверил Петраков. — Другой это кто был. Чтобы Дед плакал…
— Я его по первости не признал. Вижу только — худо мужику. Вроде как перебрал сверх ворота.
— Чтобы Дед перебрал — исключается, — продолжал не верить Петраков.
— Увидал меня, спрашивает: «Далеко до дороги? — Не близко, говорю, а чего? — Машина, говорит, сдохла. — Чего тогда сидишь? Пошли до дороги доведу, может, сголосуешь кого. — Пошел бы, говорит, да подняться не могу. — Перебрал, что ль?» — спрашиваю. А сам приглядываюсь, узнавать вроде начинаю. Только сомневаюсь ещё. «Ладно. Ты, говорит, кому другому не скажи, что я перебрал, схлопочешь». Ну, думаю, — он. А сам вид делаю, что понятия не имею. «Чего, говорю, нюни распустил? Вон лоб какой, а сидишь с мокрыми штанами. Пошли, некогда мне с тобой валандаться, стемнеет скоро». Смотрю, скулы ходуном заходили. Ну, думаю, врежет сейчас. «Ладно, говорю, тогда я пошел». Повернулся, будто уходить собираюсь. А он просит: «Ружье достань с багажника». Зачем, думаю, ему ружье? Тут зверя за месяц не скараулишь. Тупой был, как валенок.
— А то сейчас поумнел, — проворчал Петраков.
— Сейчас бы понял что к чему. «Зачем, спрашиваю, тебе ружье?» Не говорит, только смотрит. Ну, тут я уже допер, что к чему. Вытащил его как — помню, на горбушку взвалили — помню, а вот как до «Урала» дотащил — как отрезало. Огромный мужик был.
— Подогнал бы «Урал», и все дела, — посоветовал, кажется уже поверивший в рассказ односельчанина, Петраков.
— Побоялся одного оставлять. Вдруг, думаю, дотянется. Считай, на карачках мы с ним до деревни доползли. Дождина… Дороги не видать… Потом в баньку, крапивным веничком, чаю со зверобоем. Отошел.
— Не уверен, что это Дед был, — все еще сомневался Петраков. — Не уверен.
— Не верь. Я его безо всяких там спросил: «Застрелиться хотел?» И он мне безо всяких: «Хотел. Больше всего на свете не люблю собственное бессилие».
— Он! — согласился Петраков.
— А что он ещё говорил? — спросил Жданов.
— Много чего. Много. Всю ночь мы с ним тогда говорили. Намолчался, видать.
— Запомнилось что-нибудь? — не отставал Жданов. — Из разговора запомнилось что-нибудь?
— Все запомнилось. Не любил он свое дело.
— Чего-о-о? — снова заорал успокоившийся было Петраков.
— Лучше б я, говорит, Ваня, землю пахал или пошел по ней странником — смотреть и удивляться.
— Так и сказал: «Смотреть и удивляться?» — переспросил Жданов.
— Не он это был. Спутал ты чего-то, — не сдавался Петраков.
— А я, говорит, курочу её родную. Бетоном заливаю. Реки останавливаю, тайгу на дым и на картон перевожу. И надежды, что нужно это людям, у меня шибко мало.
— Не он, тебе говорю! — стукнул кулаком по столу Петраков.
— Я ему по глупости советовать стал: раз душа не лежит, уходи. А то выгоришь изнутри, как листвяк после пожара. Со стороны ежели — стоит. А внутри — чернота. До первого ветровала.
— А он? — не унимался Жданов.
— Я, говорит, ещё постою. Меня корни удержат. У меня корни имеются. И ещё сказал… Хорошо помню… «Ушел бы… Только подумаю, чего они тут натворят…»
— За Деда! — снова заорал Петраков, заглотив остатки коньяка. — Как в воду глядел! А ты его ещё защищаешь.
— Сам защитится. А ежели что, то и я подмогну.
В кабинете Кураева, где сейчас собрались почти все праздновавшие недавно юбилей, продолжался разговор, больше напоминавший банальный обмен взаимными обвинениями.