Достаточно обыкновенно. Вера, впрочем, и не претендовала на исключительность в сфере, так сказать, эмоциональной. И профессия, и воспитание склоняли к трезвости. Опять же свою роль сыграло соседство с Натальей: чрезмерность Натальиных порывов, ее неуемность, страсти поначалу ошарашивали, а позднее вызывали уже и брезгливость.
Да, так. Тяжело теперь признаваться, не судят умерших, и все же если пытаться события воскрешать, вспоминать пусть редкие перекрещивания ее с Натальей, ничего умилительного не возникает: враждой, войной каждый почти эпизод заканчивался. Непримиримостью. Хотя намерения бывали благие.
Трудно определить, с какого момента Веру стало бесить выражение Натальиных глаз. Красивых, серо-зеленоватых, с опущенными книзу уголками, больших, с длинными ресницами: в них стояла, дрожала тоска. Всегда, при всех обстоятельствах, даже если Наталья улыбалась — и хотелось стукнуть кулаком по столу. Случилось что? Объясни! Или молчи, но встряхнись, возьми тряпку, вымой пол, прими душ, прогуляйся! Что за томление, в конце концов — блажь, глупость. Вера готова была возмущение свое вслух высказать, но еще медлила, осторожничала.
Да уж что там! Существовала рядом, напротив та квартира с пыльными люстрами, и прежде чем обнаружить их громоздкость, нелепость, следовало кое-что пройти, пережить. А пока… Изумляло, придавливало. Идти по такой же в точности длины коридору, но не «коммунальному», а уставленному книжными шкафами, спотыкаться в прихожей о груду наваленной обуви, дорогой, нарядной, вдыхать другие запахи, догадываться, отмахиваться, не желать замечать…
Собственно говоря, почему? И уж хотя бы тогда радовалась. Так нет же, постоянная коровья тоска в глазах, отчего еще раздражительней воспринимались эти захламленные хоромы, пыльные, под потолком застывшие гроздья хрусталя с перегоревшими лампочками, которые недосуг, некому, лень было заменить.
Чужие недостатки обнаружить не трудно, тем более когда они бросаются в глаза, их даже не пытаются прятать, не стесняются, но, пожалуй, такая гордая самолюбивая открытость и настораживает, удерживает от решительного осуждения. Или иначе: а поведении соседей напротив, шумном, взрывном, доступном для всеобщего обозрения, проявлялось то, что Вера улавливала нюхом — даже не высокомерие, а что-то как бы от другой, чужой породы: мол, что хотите, то и говорите, нравится — вволю сплетничайте.
Натальина мать спускалась вниз к почтовым ящикам растрепанная, блестя жирным кремом, подметая лестничные ступени подолом длинной ночной рубашки, на которую был наброшен халат. И нисколько не смущалась, кого бы ни встретила. Смущались другие, Верины, к примеру, родители, она сама. Но удивительно, что и в полной расхристанности не тускнел, не рассеивался ослепительный образ матери Натальи, нарядной, прелестной, как бы сопровождал ее и тогда, когда она шлепала, заминая задники у тапок, волоча по ступеням подол.
И с отчимом Натальи тоже интересно получалось. Замкнутостью, нелюдимостью он должен был бы окружающих от себя оттолкнуть, но Вера по себе знала, как, оказавшись с ним, скажем, в кабине лифта, словоохотливость на нее накатывает, будто по обязанности, будто непременно надо ей преодолеть, развеять любыми пустяковыми фразами сумрачность этого сутуловатого, исподлобья глядящего человека.
Вместе с тем Вера подозревала, что неизменная приветливость ее мамы, с которой она отзывалась на все появления, все просьбы матери Натальи, не одною только искренностью диктовалась. Мама Веры говорила: «Какая обаятельная Софья Павловна», а в тоне ее, в глазах Вера чуяла: обаятельная, но… Выхватывались и обрывки: «Вот ведь все вроде есть, полное благополучие, а…» Или: «Не знаю, не знаю, что может быть тяжелее, если собственная дочь…» И не только сочувствие в интонациях прорывалось.
Шелестело, поскрипывало, но в общем мимо. Доставало своих забот, хлопот, а квартиру напротив Вера обозревала затуманенно, разевая на всевозможные там диковинки рот: морские раковины, китайские божки, тонконогие бокалы из цветного стекла хранились за стеклянной витриной, шкура зебры с лысыми серыми боками распласталась поверх ковра, ворчала старинная мебель, и Вера усаживалась на кончик резного стула так осторожно, точно стул мог взбунтоваться, согнать ее.
Пыль там не вытирали, ковров не чистили, да и проветривались комнаты, видимо, редко: Натальиной матери из-за частых отъездов все грезились ограбления, о чем Наталья рассказывала со смехом.
— А ты тут одна не боишься? — Вера как-то спросила.
— Кого, воров? — Наталья переспросила со смешком. — Нет, нисколечки. — Посерьезнела. — А вообще страшновато. В особенности когда я в ванной и представлю, какой длинный темный коридор… Всюду свет зажигаю, и когда спать ложусь. Чего именно, не знаю, но боюсь.
Глаза ее в этот момент изменили обычное тоскующее выражение, стали темными, непроглядными, Вера даже поежилась: не надо было Наталье ничего добавлять, и так сделалось жутко.