Назначая Жуковского хранителем пушкинского архива, царь просто заботился о своем «добре» - ведь на столе поэта лежала столь долгожданная «История Петра». Данзас, не разобравшись, назвал ее «казенными бумагами». Именно, эти «бумаги» интересовали самодержца больше всего, их он хотел видеть в своих руках. Собственно, в этом и заключалось главное задание Жуковского (для мелкого «подглядывания» Бенкендорф отрядил специального человека - генерала Дубельта). Друг поэта собрал рукопись и представил ее царю в удобном для просмотра виде.
Покуда Жуковский находился во дворце, к Пушкину пришел В.И.Даль, впоследствие заменивший Спасского:
28 генваря, во втором часу полудня, встретил меня г. Башуцкий, когда я переступил порог его, роковым вопросом: «слышали?» и на ответ мой: нет - рассказал, что Пушкин умирает.
У него, у Пушкина, нашел я толпу в зале и в передней - страх ожидания пробегал шепотом по бледным лицам. - Гг. Арендт и Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему - он подал мне руку, улыбнулся и сказал:
- Плохо, брат!» Я присел к одру смерти - не отходил, до конца страстных суток...
Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться со смертию, так спокойно он ее ожидал, так твердо был уверен, что роковой час ударил. Пушкин положительно отвергал утешение наше и на слова мои:
- Все мы надеемся, не отчаивайся и ты! отвечал:
- Нет; мне здесь не житье; я умру, да видно уж так и надо![697].
Во втором часу к Пушкину приехала Е.М.Хитрово, но обессиленный поэт не смог принять ее. Тогда она стала плакать и каяться, обвиняя всех и себя в бесчувственности, чем вызвала раздражение Тургенева.
В третьем часу Жуковский вновь появился в доме умирающего поэта:
Я возвратился к Пушкину с утешительным ответом государя. Выслушав меня, он поднял руки к небу с каким-то судорожным движением.
«Вот как я утешен! — сказал он. - Скажи государю, что я желаю ему долгого, долгого царствования, что я желаю ему счастия в его сыне, что я желаю ему счастия в его России». Эти слова говорил слабо, отрывисто, но явственно[698].
А говорил ли? Впрочем, слова эти невинны и выдержаны в духе пушкинской благодарности. Оспаривать их бессмысленно, хотя охотники нашлись. Щеголев полагал, что Жуковский все полностью сочинил. Исследователь, вероятно, был прав. Из дневника Суворина можно узнать, что когда Жуковского упрекали за его фантазии, он не скрывал:
я заботился о судьбе жены Пушкина и детей[699].
Но все же это слухи, слухи, слухи!
Пушкин умирал. Аренд объявил, что поэт не доживет до вечера. Ждали конца. И тут случилось неожиданное. Даль писал в истории болезни:
К шести часам вечера 28-го болезнь приняла иной вид: пульс поднялся, ударял около 120, сделался жесток; оконечности согрелись: общая теплота тела возвысилась, беспокойство усилилось - словом, начало образоваться воспаление. Поставили 25 пиявок к животу; [лихорадка стихла] жар уменьшился, опухоль живота опала, пульс сделался ровнее и гораздо мягче, кожа показывала небольшую испарину. Это была минута надежды. Если бы пуля не раздробила костей, то, может быть, надежда эта нас и не обманула[700].
В записке, составленной позже, Даль добавил:
Больной наш твердою рукою сам ловил и припускал себе пиявки и неохотно допускал нас около себя копаться. Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник за соломинку, и, обманув себя и друзей, робким голосом возгласил надежду.
Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал:
«Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?»
«Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!»
Он пожал мне руку и сказал: «Ну, спасибо!»
Но по-видимому он однажды только и обольстился моею надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил...[701].
Улучшение длилось недолго. К полуночи все вернулось на круги своя, и к утру, по словам Даля, «общее изнеможение взяло верх»:
В ночи на 29-е он... спрашивал, например: «который час» и на ответ мой продолжал отрывисто и с расстановкою: «долго ли мне так мучиться! Пожалуйста поскорей!».