До сих пор я жил только своим трудом. Мой постоянный доход — это жалованье, которое государь соизволил мне назначить. В работе ради хлеба насущного, конечно, нет ничего для меня унизительного; но, привыкнув к независимости, я совершенно не умею писать ради денег; и одна мысль об этом приводит меня в полное бездействие. Жизнь в Петербурге ужасающе дорога… Ныне я поставлен в необходимость покончить с расходами, которые вовлекают меня в долги и готовят мне в будущем только беспокойство и хлопоты, а может быть — нищету и отчаяние. Три или четыре года уединенной жизни в деревне снова дадут мне возможность по возвращении в Петербург возобновить занятия, которыми я пока еще обязан милостям его величества. Я был осыпан благодеяниями государя, я был бы в отчаянье, если бы его величество заподозрил в моем желании удалиться из Петербурга какое-либо другое побуждение, кроме совершенной необходимости.[73]
Пушкину казалось, что такое признание ослабит бдительность власти, и она хотя бы на время оставит его в покое. Но Николай I понял дипломатическую игру поэта, его стремление сохранить творческую независимость. И как не понять - прошел очередной год, а результаты пушкинской работы попрежнему не были видны?! По-хорошему следовало отпустить поэта восвояси, но Николаю, столь гордившемуся знанием людей, обидно было терять контроль над поэтом. Тут речь шла уже не столько о политике, сколько о борьбе самолюбий. Раз Пушкин говорит, что ему не хватает денег, то, пожалуйста - ему дали сначала небольшую, а потом и более солидную подачку, о чем он писал Канкрину 5 сентября 1835 года:
Вследствие домашних обстоятельств принужден я был проситься в отставку, дабы ехать в деревню на несколько лет. Государь император весьма милостиво изволил сказать, что он не хочет отрывать меня от моих исторических трудов, и приказал выдать мне 10000 рублей как вспоможение. Этой суммы недостаточно было для поправления моего состояния. Оставаясь в Петербурге, я должен был или час от часу более запутывать мои дела, или прибегать к вспоможениям и к милостям, средству, к которому я не привык, ибо до сих пор был я, слава Богу, независим и жил своими трудами. Итак, осмелился я просить его величество о двух милостях: 1) о выдаче мне, вместо вспоможения, взаймы 30000 рублей, нужных мне в обрез, для уплаты необходимой; 2) о удержании моего жалования до уплаты сей суммы. Государю угодно было согласиться на то и на другое[74].
Так что Канкрин, читая пушкинское послание от 6 ноября 1836 года, знал, что стоит за пожеланием поэта уплатить долг сполна и немедленно и просьбой «не «доводить оного до сведения государя императора», и почему поэт специально оговаривал, что если царь попытается оказать ему очередную «милость», то он вынужден будет от нее отказаться. Пушкин готовил новую отставку, давая понять Николаю, что дело вовсе не в материальных затруднениях, вернее не только в них, а в том, что Блок назвал «отсутствием воздуха» или по-пушкински - «покоя и воли». Итог этой истории подвел Жуковский в пронзительном по тону и ясном по существу послании к Бенкендорфу:
Но подумайте сами, каково было бы вам, когда бы вы в зрелых летах были обременены такою сетью, видели каждый шаг ваш истолкованным предубеждением… Пушкин хотел поехать в деревню на житье, чтобы заняться на покое литературой, ему было в том отказано под тем видом, что он служил, а действительно потому, что не верили. Но в чем же была его служба? В том единственно, что он был причислен к иностранной коллегии. Какое могло быть ему дело до иностранной коллегии? Его служба была его перо, его «Петр Великий», его поэмы, его произведения, коими бы ознаменовалось нынешнее славное время? Для такой службы нужно свободное уединение[75].
Друг поэта был не совсем прав, обрушив всю тяжесть обвинений на шефа жандармов. Еще за год до трагической развязки Бенкендорф предлагал царю отказаться от услуг явно неуправляемого поэта, заменив его послушным Полевым, но получил категорическое «напоминание»:
Историю Петра Великого пишет уже Пушкин…[76].
Николай I вел с поэтом свою игру. Тот, кто писал анонимку, безусловно, знал, что, назначая Пушкина на пост «историографа ордена рогоносцев», он касается куда более важной и болезненной для художника темы, чем перспектива оказаться в списке обманутых мужей.