Итак, в дело вновь вмешался друг поэта. Не трудно предположить, что, узнав тревожную новость, он тут же отправился к Пушкину. Стало быть, между ними состоялся обстоятельный разговор. На этот раз речь шла уже не о женитьбе Дантеса и его вызывающем поведении - говорили о самом посланнике и его положении при дворе. Пушкин настаивал на том, что Геккерн, принимавший участие в грязных интригах приемного сына, должен быть наказан. Жуковский не возражал, но, вероятно, находясь при дворе и зная о дипломатических провалах посланника, предложил не доводить дело до открытого столкновения, а прибегнуть к посредничеству царя. И опять же увязал это с решением служебных и материальных проблем самого поэта.
Тут было над чем подумать: с одной стороны, появлялась возможность донести царю все свои мысли – те, что явно содержались в трех письмах, и те, что таились между строк, а с другой – мгновенно узнать реакцию власти и увидеть свой план в действии. Пушкин согласился.
На следующий день, в воскресенье, 22 ноября, оказавшись во дворце, Жуковский встретился с царем. Как складывался их разговор, успели донести Николаю о семейной драме поэта? Не он ли первым обратился к Жуковскому с вопросом о делах Пушкина? Или Жуковский сам рискнул заговорить о материальных затруднениях поэта, о продаже родового сельца, и попросил аудиенцию от имени Пушкина для более подробных объяснений? Или речь шла только об анонимных письмах – и друг поэта действовал от своего имени?
Отголосок этого разговора можно найти в переписке императрицы. Назавтра она написала своей приятельнице графине Бобринской:
Со вчерашнего дня для меня все стало ясно с женитьбой Дантеса, но это секрет[159].
Выходит, Жуковский сообщил-таки подробности дуэльной истории, способные заинтриговать царскую чету. Поспешность, с которой Николай I назначил встречу в свое личное время говорила об этом, и предполагала активное вмешательство царя в ход событий, что, по мнению царицы могло составлять семейный и политический секрет!
23 ноября в понедельник в четвертом часу дня поэт был приглашен в кабинет Николая для разговора, о чем свидетельствует запись в камер-фурьерском журнале:
По возвращении (с прогулки. - А.Л.) его величество принимал генерал-адъютанта графа Бенкендорфа и камер-юнкера Пушкина[160].
Происходила ли встреча наедине или в ней участвовал Бенкендорф – однозначно утверждать трудно? Но, думается, царь должен был пригласить к разговору человека, отвечающего за порядок в империи. И Пушкину присутствие шефа жандармов тоже было на руку: оно придавало беседе официальный характер и избавляло поэта от слишком откровенных вопросов царя.
Анализируя это событие, Абрамович замечает:
нужно прежде всего отказаться от ложных версий, которые уводят нас в сторону от того, что было в действительности. Так, явно ошибочным оказалось предположение о том, что Пушкин во время встречи с императором выступил с обвинениями против Геккерна и назвал его автором анонимных писем[161].
И каково объяснение: «О том, что это не было сказано 23 ноября, мы знаем от самого Пушкина»[162]! Напомним, в январском письме поэт написал, что согласился «не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение». И отсюда делается вывод: «Пушкин не сказал ничего бесчестящего посланника»[163].
Но зачем тогда он пошел во дворец, и о каком таком «секрете» императрица писала своей подруге? Разве этот «секрет» не вносил «ясность» в женитьбу Дантеса и не бесчестил его в глазах двора? А Пушкин, начав разговор, разве не должен был подтвердить слова друга, сказанные накануне.
Существует еще одно свидетельство, как будто подтверждающее мнение Абрамович, а, на самом деле, решительно ему противоречащее. Из той же переписки императрицы с Бобринской от 4 февраля 1837 года видно, что полное содержание пасквиля императрица узнала лишь после смерти Пушкина:
Я бы хотела, чтобы они уехали, отец и сын (Геккерн и Дантес –А.Л.). - Я знаю теперь все анонимное письмо, гнусное, и все же частично верное. Я бы очень хотела иметь с вами по поводу всего этого длительный разговор[164].