Помнится, я не раз пытался объяснить себе это новое чувство и неизменно спотыкался о такую банальность: я был заточен в клетки, которых больше не существует. Дом – одна клетка, тело – другая, мысль – третья, общественные и супружеские обязательства – четвертая, работа – пятая, знания о мире и людях – шестая, душа, от которой я боюсь отречься, – седьмая… Все, чем люди живут изо дня в день, есть клетка, тюрьма. Все, за исключением тоски по простору, по свободе. Эта тоска – первый вестник свободы, верный компас к ее тайнам.
Простор! По бескрайнему простору тоскуют мои чувства, мои затекшие члены, и эта тоска – заслуга природы, которая будто бы шепчет: «За зрением, слухом, обонянием, вкусом и осязанием кроется нечто великое. За мыслью же прячется нечто и вовсе безбрежное». В этом-то безбрежном просторе и теряется Муса ал-ʻАскари, его ничтожная душонка, зато обретается большая, свободная, безграничная душа. Достучавшись до природы, Муса ал-ʻАскари опьянен минутной радостью – благовестником радости вечной… Да. Муса ал-ʻАскари не найдет безграничной своей души, если не потеряет свою дряхлую, залежалую, задушенную границами и обязательствами душу.
Моя эйфория мигом испарилась, как только мы подъехали к саду, где меня уже поджидали ʼАбу Фархат и его «большой секрет». Крестьянин же, напротив, встретил меня в высшей степени благожелательно. Улыбаясь, он в десятках цветастых фраз извинился за столь неожиданный для меня, но тем не менее совершенно необходимый вызов, не позабыл расспросить и о моем здоровье, здоровье Хишама и его матери. Разумеется, я рассказал ему о Хишамовом «чуде» и о предстоящем приезде ʼУмм Хишам, и увидел, как его мягкое лицо мгновенно просияло неподдельным счастьем. Он склонился до земли и, прикоснувшись к ней рукой, величаво дотронулся до своего лба; вслед за этим поднял голову к небу и прокричал:
– Слава Тебе, Боже наш, слава Тебе! Это – царственный день! Это – редкий день! Этот день стоит целой жизни! Ваши намерения чисты, господин доктор, и по своим намерениям Вы были вознаграждены! Пройдемте со мной вон к тому старому ореху, я кое-что Вам покажу.
Мы двинулись к старому дереву, в тени которого я провел не один час приятного летнего сна. Поведение ʼАбу Фархата показалось мне довольно странным: он постоянно оглядывался по сторонам, словно проверяя отсутствие слежки. Наконец мы прошли мимо ореха и остановились перед плоским камнем диаметром в целый метр. ʼАбу Фархат снова осмотрел окрестности и, снова удостоверившись в том, что мы одни, прошептал:
– Вы знаете, что это за камень, дорогой доктор?
– Разумеется. Я десятки раз проходил мимо него или сидел на нем.
– Я же тысячи раз проходил мимо него и десятки раз сидел на нем… Помните ли Вы, что к востоку от этого камня кто-то давным-давно навалил целую гору камней помельче?
– Помню, очень хорошо помню.
– Как-то раз мне взбрело в голову прорыть здесь арык, однако его преграждала эта самая куча камней. Я, конечно же, мог ее снести за какие-то пятнадцать минут, но для начала решил узнать глубину, на которую соседний монолит засел в грунт, и поэтому разобрал ее камень за камнем.
– А так, ʼАбу Фархат, и не скажешь, что к этой куче кто-то когда-либо прикасался!
– Я восстановил ее по памяти.
– Зачем?
– Вы получите ответ, когда я снова ее разберу.
И впрямь, ʼАбу Фархат принялся с удивительной для меня осторожностью разбирать это довольно нелепое нагромождение булыжников. Закончив, он обратился ко мне с загадочной улыбкой:
– Подойдите и посмотрите. Что Вы видите?
Я посмотрел и от неожиданности ахнул: в глубине огромного камня был высечен грот, в котором покоился покрытый синей краской двухаршинный глиняный горшочек. Не в силах выдавить из себя хоть что-то серьезное, я глупо спросил садовника:
– Что это за горшок? Откуда он здесь взялся?
– Я знаю не больше Вашего, доктор, но мы можем узнать… Прикажете поднять горшок?
– Почему же ты не достал его тогда, в первый раз?
– Упаси Господь! ʼАбу Фархат никогда не предавал данного им слова! Как только я увидел этот горшок, то послал сына за Вами, чтобы Вы видели все своими глазами, сами распоряжались своим имуществом. Я не поехал к Вам, чтобы с горшком, не дай Бог, не произошло ничего плохого… Вы прикажете его достать?
– Да-да. Конечно же, да.
ʼАбу Фархат быстро поднял горшок и поставил прямо предо мной. Глиняное горлышко было закрыто куском кожи и перетянуто толстыми конопляными шнурками. Помолившись, садовник вскрыл эту печать и на несколько минут застыл на месте, открыв рот и потеряв дар речи. Удивление его было вполне объяснимо: в горшке в лучах дневного солнца переливалась гора золотых динариев, около ста лет пролежавших в сырой земле (как впоследствии выяснилось, монеты были отчеканены во времена Османской Порты, в XIX веке).
Я хотел помочь садовнику победить охватившую его временную немоту и слепоту, пытался сказать что-то воодушевляющее, но сам, заикаясь, лишь выдал:
– Поздравляю, ʼАбу Фархат!