В начале игры мы с Ханьей объясняем правила нашим любопытным зрителям. Дети наблюдают за доской с широко раскрытыми глазами, попутно задавая вопросы и наперебой выкрикивая предположения о наших следующих действиях. Когда мы доходим до эндшпиля, я делаю свой последний ход, объясняю его фатальность для Ханьи и улыбаюсь ей.
– Шах и мат, бобе. И, только ради тебя, – это всё злорадство, которого ты от меня дождёшься.
Она хихикает:
– Отличная игра, шиксе. Твоя очередь, Ирена. – Она усаживает сыновей к себе на колени, позволяя Ирене занять место напротив меня. Ирена выглядит напряжённой.
Как только малыши расставляют фигуры, мы начинаем игру. Я разрешаю Ханье подсказывать – в конце концов, это первая игра Ирены. Возможно, мне и нравится побеждать, но ещё больше мне нравится бросать вызов. Пока мои пальцы перемещаются по знакомой доске, разрабатывая стратегию, планируя и предсказывая следующий ход, я чувствую себя собой больше, чем за всё время с момента освобождения. А главное – я чувствую себя живой.
Я жива. Я в безопасности. И я свободна.
Игра, в которую я так долго играла, всё ещё кажется незаконченной, но, когда я училась играть в шахматы, одним из лучших советов, которые дал мне тата, было не торопиться. Обдумывай каждый ход, и, когда придёт время, – ходи.
Из почвы невообразимых страданий и мучительных потерь вырастает особый вид жизнестойкости, присущий только тем, кто смог их пережить. Каждое постукивание шахматной фигуры по доске, шёпот и наполняющий комнату раскатистый смех посылают лучик тепла в моё сердце. Это голоса, которые зло пыталось заставить замолчать, голоса храбрости, доброты, силы, интеллекта. Голоса жизнестойкости. Те, кого терзает ненависть, будут исцелены любовью, а сила духа и открытое сердце проведут их сквозь тьму к жизни за её пределами.
Эпилог
Освенцим, 12 октября 1982 года
Вот это место. Место, в которое я и не думала возвращаться.
Мы не были в Европе с тех пор, как эмигрировали в Нью-Йорк спустя несколько месяцев после окончания войны. Вместе мы выжили; вместе оказались здесь. Хотя головные боли и воспоминания донимали меня реже с тех пор, как я рассказала своим друзьям, почему вернулась в Аушвиц после побега, мы старались не говорить о том, что произошло во время войны. Мы пережили это однажды, и этого было более чем достаточно. Но несколько месяцев назад, планируя поездку в Ватикан на канонизацию отца Кольбе, Ханья предложила посетить и Варшаву, и тихий шёпот прошелестел, что мне нужно вернуться туда. Громкий голос запротестовал, но я прислушалась к шёпоту. Я всегда так делаю.
Ранним утром опускается лёгкий туман, моросит дождь. Прошло тридцать семь лет с тех пор, как я стояла на этом самом месте – восемнадцатилетняя девушка, истерзанная, сломленная и отчаянно жаждущая справедливости, и сорок один год с тех пор, как я впервые оказалась здесь – четырнадцатилетний ребёнок, который понятия не имел, какие ужасы ждут его за воротами, теми же самыми, что смотрят на меня сейчас издалека.
ARBEIT MACHT FREI.
Я достаю из кармана чётки отца Кольбе и провожу пальцами по бледно-голубым бусинам. Они потускнели за долгие годы пользования, но это до сих пор одна из самых ценных моих вещей. Я сжимаю в руке серебряный крестик, вспоминая ту ночь, когда отец Кольбе – ныне святой Максимилиан Кольбе – нежно вложил его в мою ладонь. Те первые недели в Аушвице были самым мрачным временем в моей жизни; чётки принадлежат человеку, который дал измученной девочке мужество жить, бороться и спастись.
Убрав чётки, я делаю глубокий вдох. Холодный воздух заполняет лёгкие, отгоняя воспоминания, вторгающиеся в мой разум. Воспоминания придут. И когда это случится, я не побоюсь с ними встретиться.
Мимо проходят туристы со всего мира, перешёптываясь на своих языках, фотографируя, задавая вопросы и слушая экскурсоводов. Вместо того чтобы пройти через ворота, я отправляюсь в путь на запад длиной в три километра, который проходила уже много раз. Гид убеждает меня дождаться шаттла, который курсирует между лагерями, но я качаю головой. Если я могла пройти это расстояние голодным и избитым ребёнком, то смогу пройти его и будучи здоровой женщиной средних лет.
Я добираюсь до женского сектора в Биркенау и иду, не останавливаясь, до своего блока. В отличие от некоторых других бараков, мой не был разрушен. Когда я вхожу, мне навстречу идут несколько туристов. Я иду по неровному полу до той койки, где мы с Ханьей провели так много ночей, прижавшись друг к другу и дрожа от безжалостного холода. На деревянных досках покоятся роза и камень – в память об умерших.
Сделав глубокий вдох, я опускаюсь на колени рядом с расшатанным кирпичом и вынимаю его. Рука, держащая его, – бледная, чуть розовая, слегка морщинистая, местами усеянная пигментными пятнами и покрытая старыми шрамами. Сколько раз она сжимала этот кирпич; в те дни моя рука была серой, с потрескавшейся кожей, покрытой мозолями, царапинами и синяками, неузнаваемой под слоями грязи. Всё так изменилось.