Очевидно, что этот документ – ключевой для понимания того, как формировались риторические, а затем на их основании и ментальные структуры. Александр I легитимизировал и укрепил образ поляка-жертвы (само слово «жертва» прозвучало в манифесте несколько раз), человека, принадлежащего к нации, претерпевающей бесчисленные несчастья. Вероятно, после восстания 1830–1831 гг. этот образ прочно вошел в сознание части русского общества. Один из современников, оставивший воспоминания о 1830‐х гг., отметил, что «в то время каждый поляк был украшен двойным золотым венцом (ореолом): воинской доблести и несчастия»[1302]
.В манифесте о создании Царства Польского 1815 г. Александр I, впрочем, смог сформулировать и еще один аспект этого романтизированного образа поляка – свободу последнего от обязательств лояльности. Документ объявлял, что у поляков есть долг, приверженность которому делала относительными другие договоренности и клятвы: «Нам приятно всегда было воздавать прямую цену благородству ваших чувствований и неослабным усилиям, устремляемым
Высказывая идеи такого рода, Александр I копировал существующие польские трактовки и интерпретационные модели. Показательна история с уходом в отставку в августе 1812 г. А. Чарторыйского. В это время князь писал императору, что будет вынужден «вступить в польскую конфедерацию», то есть перейти на сторону врага, ведущего войну с Российской империей. Это решение Чарторыйский мотивировал следующим образом: «…я признаю себя поляком и тем заявляю, что не отделяюсь от союза, в котором единственно слилась вся нация. Мне невозможно будет сделать подобного заявления…
Впоследствии обращение ко все искупающему польскому патриотическому чувству (по выражению одного из современников, «я русский подданный, но с ног до головы поляк»[1305]
) репродуцировалось на самых разных уровнях. Так, известен разговор между Ф. В. Булгариным и великим князем Константином Павловичем, во время которого первому пришлось объясняться, почему он нарушил присягу, данную российскому императору. Булгарин, как известно, вступил в наполеоновскую армию и активно участвовал в Русской кампании[1306]. Это не помешало ему стать после войны одним из самых успешных издателей и писателей в России. Объясняя свои действия великому князю, Булгарин сообщил, что в 1812 г. у него не было выбора, поскольку он должен был выполнить долг перед своим польским отечеством[1307]. Схожим образом мотивировали совершение клятвопреступлений и участники первого Польского восстания[1308].Что касается риторики единения народов России и Польши, то она звучала в Варшаве и позже. Так, в известной речи Александра I на открытии польского сейма 1818 г. одним из основных аргументов стал призыв к братству. Монарх обращался к этой категории несколько раз: он говорил о том, что Россия «простерла… братские объятья» к Польше, и призывал вознести благодарение Богу, который «связует народы братскими узами и ниспосылает на них дары любви и мира»[1309]
. Вместе с тем в логике выстраивания новой иерархии и указания на подготовленность Польши (и неподготовленность России) к конституционному правлению призывы такого рода могли быть прочитаны как адресованные в первую очередь российским подданным императора. Иными словами, соотносить свои действия с логикой братства народов было для России обязательным, а для Польши – лишь рекомендованным.Интересно, что в этой речи Александра I фигурой, воплотившей в себе образ русско-польского братства, стал его брат и на тот момент наследник престола великий князь Константин Павлович. Александр I рекомендовал полякам брата как «неразлучнаго сотрудника от самой юности», которого император оставлял в Варшаве вместо себя. Иными словами, цесаревич должен был стать связующим звеном между «братскими народами»[1310]
. Из-за непопулярности великого князя в Польше этот образ впоследствии использовался редко.