Прикатила Афанасьевна в деревню, будто красное солнышко. Старухи чуть совсем не ослепли от ее зубов. Сбежались — слухом земля полнится, — набились в горницу, выпили, вычмокали красное вино, понакрасили рукава губами, выдули два самовара чаю крепкого, кирпичного с баранками городскими да Афанасьевну же и осудили за бахвальство. Спрятала она зубы в карман, в тряпицу, чтобы при случае, если надо жевать, они всегда были под рукой, но на люди больше их не надевала. В последние дни, готовясь к городу, она прилаживала их по вечерам, но сначала плотно занавешивала окошки, протирала зеркало и замирала перед ним в странной, неузнаваемо очаровательной и страшной улыбке. Из глубины стекла смотрело на нее старое, уже не обвисшее, а усыхающее лицо и колдовским светом светились две ослепительно белые коронки зубов. Всякий раз это было так неожиданно и так упоительно-стыдно, что она краснела и тревожно оглядывалась на окошки. Ночами после этого она допускала сладостные видения — то будто бы старухи уж и не сердятся на нее за зубы, то вдруг увидит — сидят по лавкам ее сыновья, погибшие на войне, и почему-то не два, а много — это оттого, что видела она их разными: маленькими, подростками и уже большими одновременно, и будто сидят они за столом, ждут, когда она выйдет к ним из чулана не с большой сковородой, а с новой улыбкой, но она медлит, прислушивается, когда скрипнет дверь и войдет, прихрамывая, ее Василий, чтобы удивить, поразить его, искалеченного в первую мировую, заставить чуток пострадать за то, что когда-то давно, еще в парнях, он был ей раз неверен на гулянье…
Та ночь была точно такой же, только, может, и было разницы, что тоскливо думалось о дальних грибных местах, увиденных и подмеченных еще в молодости, и тех, что были усвоены позже, да отчего-то все лез и лез в голову сосед Аполлинарий. Раздумалась, и память тотчас подсунула ей случай, бывший с ней сразу после войны. Ехала она с лесозаготовок на подводе с Аполлинарием. Ей не было еще пятидесяти и сидела она рядом с соседом — бок о бок — на последней подводе, а тот вдруг заговаривал с ней не о деле и царапал бородой по полушалку. Видела она, что он придерживает лошадь, отстает от обоза, а тут и вовсе выпрыгнул на лежневку, будто бы упряжь поправить. Закружилась у нее голова, и кто знает, чем бы все там у них кончилось, каким объяснением, не закричи обозные девки и парни. И так стыда было не обраться. Судачили деревенские. На чужой роток не накинешь платок. А после все думалось ей о той подводе — греховно и всяко, — и вот уже четвертый десяток лет бобыльский огонь в окошке Аполлинария кажется ей теплей других огней.
Она не знала, то ли пригрезилось ей, то ли и впрямь вдруг приснилась лежневка, и подвода, и весенний лес в осевших тяжелых сугробах, до смерти надоевших всем, и борода Аполлинария, только вдруг она вздрогнула от четкого сухого стука на мосту, под крылечной, кажись, дверью. Сон отлетел, и чистой, освеженной коротким старческим сном головой она осознала, что там был настоящий, не пригрезившийся стук, неведомо откуда взявшийся. Полежала с минуту, не шевелясь, — стук не повторился. Она поднялась, накинула стеганку, нащупала спички на столе и приблизилась к двери. Прислушалась еще — все тихо. Откинула крючок и осторожно вышагнула в темноту глухого моста. Она вычиркнула спичку, подняла ее над головой. Свет выхватил толстенные — в обхват — бревна стен, их темно-восковой блеск, ларь вдоль стены, темную наволочь потолка. Спичка догорала, и Афанасьевна, будто опасаясь, что не рассмотрела чего-то за ларем, шагнула туда, и в тот же миг нога отщелкнула какую-то палку. Спичка потухла, но Афанасьевна покряхтела в темноте, ощупала пол, наклонясь, и вот рука ее ощутила гладкую стынь костыля, оставшегося от мужа.
— Батюшки светы! — прошептала она и заторопилась в избу, унося с собой эту забытую, выпавшую откуда-то из угла палку.
Она села на постель, не в силах припомнить, где была эта палка и сколько лет назад она исчезла куда-то, но даже это было сейчас неважно, поскольку вся встревоженная душа ее находилась во власти единственной и несомненной догадки: Василий подал ей этот знак!
— Батюшки светы! Васильюшко приходил… — шептала она и без страха ширила глаза в темноту, старалась расслышать зов его или знакомый, заглушенный годами его шаг с приволокой, готовая подняться ему навстречу, пасть в ноги и покаяться в своей нечаянно длинной безгрешной жизни.