Теперь – о домашних делах. Я не виноват пред Эв<енсонами>. Я их вовсе не избегал. И сердиты они на меня на то, что я оказываю больше внимания и доверия (по их мнению) Насте и Тулову[278]
, чем им. Накануне Нового года произошел инцидент, еще ухудшивший положение с Н<астей>. Я выпил с Туловым “брудершафу”, а с М.С. не выпил. Признаюсь, что это было неловко с моей стороны. Но я теперь рассеян и для меня такая неловкость возможна. Теперь меня с Настей (и Тулова тоже) совсем холодно принимают. Не знаю, чем загладить свои многочисленные прегрешения… А я Эв-ов вовсе не бежал. Правда мы с Настей уходили в ее комнату читать, иначе невозможно было: у Эв (Ив.) – дети, гости. А С.М. из этого заключила, что Настя моей наперстницей стала. Да, сверх того она еще не может мне простить, что я не так чту ее супруга, как некоторых других, – напр.<имер> Тулова. Но, ведь невозможно всех равно почитать. А у М.С. за последнее время особенно развилась способность к преувеличенной страстности в речах; я не могу реагировать на его увлечения: в этом проявляется нечто вроде порицания. А он страсть как стал увлекаться идеализмами всякого рода. Недавно даже фельетон написал, в котором связал <нрзб> сквернословить: старинная привычка. Не стоит. Да и до того ли?О Насте… Я вспоминаю ее слова: “Лучшее дело в твоей жизни, – что ты познакомила меня с Л.И.”. Увы! Я боюсь, что ей придется иначе об этом говорить. Она, кажется, совсем не туда попала, куда бы ей следовало. Она так молода. Явилась сюда с блестящими глазами, с такими
12. Лев Шварцман (Шестов) – Варваре Малафеевой (Малахиевой-Мирович)
[Середина января] 1896
[Киев – Италия]
…когда. Если я согласился взять Настю, то потому, что не мог решиться вслед за одной такой ужасной потерей, понести другую. Я не раз писал Вам, как я привязался к Насте. Думать, что я разбил ее жизнь – было мне невыносимо. И тем не менее наш разрыв был уже решенным делом. Она могла уехать в Воронеж, а я – в Москву (я писал Вам). Но потом все переменилось. Я увидел, что покинуть ее, значит разбить ей сердце. И я покорился необходимости. Не знаю, хорошо ли это или дурно – не для меня, а для Насти. Она все сама Вам объяснит. Теперь она будет со мной месяц или больше в разлуке. Если ей покажется, что она может забыть меня – мы простимся навсегда. Я не стою и того, чтоб иметь возможность работать или жить для другого, дорогого мне, как и Вам ребенка. Я больший грешник, чем Вы. И я знаю, за что казнит меня Бог. И я даже не смею просить пощады. Но пусть бы он меня одного казнил. При чем же Вы тут, при чем Настя? Почему мною отяготил он Вас? Почему Насте нужен я, воплощение несчастия. Но иначе Бог не мог казнить меня. До встречи с Вами я нес свое горе так, что никто и не подозревал ничего. Бывали минуты, часы, когда мне становилось жутко, страшно. Но потом я забывал все, уходил в себя. Так разве это было наказанием. И Бог наказал меня иначе. И это было ужасно. Он заставил меня погубить Вас. Мучить и терзать Вас. Родная, разве Вы можете понять, какой отрадой было бы для меня возможность протянуть Вам руку? Сказать, что я Ваш защитник, что я Вам все дам, чего может желать себе женщина. Вы этого не поймете, если не были в моем сердце. Еще недавно, когда я вернулся из Москвы и застал Ваши телеграммы, смысл которых я не понимал еще, еще недавно я на глазах у шурина своего рыдал над Вами, как женщина. Теперь я уже не рыдаю, как не рыдал никогда до встречи с Вами. Я застыл, как природа в стужу. Мне бывает еще больно, но я уже не обращаю на боль внимания. Я больше не в силах так страдать. От сильной физической боли человек умирает, говорят. От нравственных мук – сходит с ума. И если бы я не застыл, я бы больше не вынес. Теперь я живу чисто умственной и физической жизнью. Я думаю, сплю, ем, пью – но желаний у меня нет. И это меня спасло. Иначе Вам не к кому было писать Ваши письма, дорогая моя. Я давно был бы где-нибудь в сумасшедшем доме. Но Бог поддержал меня иначе. Он не дал успокоиться, но послал бесчувственность. И за это нужно быть благодарным, если моя жизнь еще нужна кому-нибудь.