Читаем Повесть о любви и тьме полностью

Мама твоя сама происходила из разрушенной семьи, а потому разрушила и вашу семью. Но она не виновата… Помнится, однажды, в 1963 году, ты заглянул к нам домой. И я тогда пообещала тебе, что когда-нибудь напишу о твоей маме… Но это так трудно. Если бы ты только знал, как сильно тянулась твоя мама к искусству, к творчеству – с детства. Если бы только могла она увидеть тебя сейчас. Прочесть твои книги! Почему же этого не случилось? Возможно, в личной беседе я смогу быть более смелой, смогу рассказать то, что не осмеливаюсь доверить бумаге.

С любовью,

твоя Лилия

* * *

Отец мой успел прочитать три мои первые книги, и они ему не особо понравились. Мама моя, разумеется, книг моих прочитать не могла, она разве что читала мои школьные сочинения да кое-что из детских стихов, что строчил я в надежде приобщиться к музам, о которых мама любила мне рассказывать. Отец не верил в существование муз – точно так же, как с презрением относился он всю жизнь к феям, к ведьмам, к раввинам-чудотворцам, к гномам, ко всякого рода святым и праведникам, к интуиции, к чудесам и духам. Он считал себя “человеком светских убеждений”, верил в логику и рациональное мышление.

Если бы мама моя прочитала те два рассказа, что вошли в книгу “До самой смерти”, сказала бы она нечто близкое словам ее подруги Лиленьки Калиш: страстное желание и постоянное томление по чему-то такому, чего вовсе не существует во вселенной? Не знаю. Дымка из мечтательной грусти, подавленных чувств и романтических переживаний окутывала этих девушек из Ровно. Казалось, жизнь их состояла лишь из двух состояний: надлом и восторг. Хотя мама, возможно, и пыталась вырваться из этого.

Что-то в атмосфере той ровенской гимназии двадцатых годов – возможно, плесень романтики, глубоко впитавшаяся в души моей мамы и ее подруг, дымка польско-русского эмоционального подхода к жизни, навеянная Шопеном и Мицкевичем, страданиями молодого Вертера и Байроном, некая сумеречная зона, в которой жили юные девушки, – отравляло мою маму всю ее жизнь. Эта романтическая дымка манила ее, пока она не поддалась и не покончила с собой в 1952 году. Было ей всего лишь тридцать девять лет. Мне было двенадцать с половиной.

* * *

В первые недели после смерти мамы я ни на мгновение не задумывался о ее страданиях. Я замкнулся, отгородился от неслышного, но оставшегося после нее вопля и, кажется, метался целыми днями по комнатам в нашей квартире. Не было во мне ни капли сострадания. И не было тоски. Я не горевал по маме, обида и гнев не оставили места для иных чувств. Если мой взгляд натыкался на мамин клетчатый фартук, несколько недель после ее смерти так и висевший на крючке за кухонной дверью, то во мне тут же вскипал гнев. Мамины туалетные принадлежности. Пудреница, щетка для волос на ее зеленой полочке в ванной причиняли мне боль, словно она оставила их там намеренно, в качестве насмешки надо мной. Ее книжный уголок. Ее туфли. Эхо ее запаха, окутывавшее меня легким облачком всякий раз, когда я открывал дверцу шкафа с “маминой стороны”. Все вызывало во мне бессильный гнев. Ее свитер, неведомо как пробравшийся в стопку моих свитеров, будто щерился злорадной улыбкой.

Я злился на нее за то, что ушла, не попрощавшись, не обняв меня, ничего не объяснив. Ведь даже с совершенно чужим человеком, даже с почтальоном или разносчиком, постучавшим в нашу дверь, мама не могла расстаться, не предложив стакан воды, не улыбнувшись ему, не извинившись, не обронив два-три ласковых слова. За все годы моего детства она ни разу не оставила меня одного – ни в бакалейной лавке, ни на чужом дворе, ни в городском парке. Как она смогла? Я злился на нее и за отца, которого она опозорила, поступила с ним, как в кино – исчезла, будто он пустое место, будто сбежала от него с другим мужчиной. Если в детстве я исчезал даже на два-три часа, родители устраивали мне взбучку; у нас существовало твердое правило: каждый из нас, уходя, обязательно сообщал, куда он идет, сколько времени будет отсутствовать и когда вернется. Либо оставлял записку в условленном месте – под вазой для цветов.

Каждый из нас.

Но вот так подняться и грубо, посреди фразы, оставить всех? Ведь она всегда требовала ото всех такта, вежливости, постоянно говорила, что надо считаться с людьми, беречь их… Как она смогла?!

Я ненавидел ее.

* * *

Перейти на страницу:

Похожие книги