Одна ее рука легонько втискивала мою ногу в ботинок, а другой рукой она придерживала снизу подошву, осторожно подталкивая ее навстречу моим усилиям, помогая ботинку принять меня всего, до конца, до того сладкого мгновения, когда, словно покорив последнее препятствие, пятка моя вдруг мощным рывком проскользнет наконец-то на место. Заполнено все пространство ботинка, не оставлено ни малейшего зазора, и отныне ты весь там, внутри, погружен, окутан, внедрен, защищен. И мама, затянув шнурки, завязывает их. И в самом конце, словно последняя точка в этом празднестве приятных ощущений, наступает завершающий момент, когда подтягивают язычок ботинка под шнуровкой; это действие всегда вызывает у меня ощущение щекотки, ознобом пробегающей по всему подъему ноги. Вот я и там. Внутри. Плотно охвачен, нежно окутан, объят кожей первого в моей жизни ботинка.
В ту ночь я просил, чтобы мне позволили спать в ботинках: я хотел, чтобы праздник не прекращался. Или пусть хотя бы положат мои новые ботинки на подушку, рядом с моей головой, чтобы я мог заснуть, вдыхая запахи кожи и клея. Только после длительных переговоров, приправленных слезами, согласились родители поставить ботинки на стульчик у изголовья моей постели – “при условии, что ты не прикоснешься к ним даже пальцем, ведь ты уже вымыл руки перед сном”. Но можно смотреть на ботинки и даже заглядывать в темную глубину их разинутой пасти, которая улыбается тебе, и можно втягивать в себя их запахи… Пока и сам не заснешь, счастливо улыбаясь.
Мое второе воспоминание: я заперт, я один, я в темной конуре.
Когда мне было почти четыре, меня, случалось, оставляли несколько раз в неделю у соседки, бездетной немолодой вдовы. С этой женщиной, от которой пахло влажной шерстью, хозяйственным мылом и чем-то жареным, я проводил дневные часы. Ее звали госпожа Гат, но в нашем кругу она была “тетей Гретой”. Правда, отец иногда называл ее Гретхен или Грет. И шутил в обычной своей манере:
По-видимому, он считал, что именно так и следует ухаживать за женщинами.
Тетя Грета заливалась румянцем, а поскольку была она очень застенчивой, то румянец мгновенно переходил в багрянец.
Белокурые волосы тети Греты были заплетены в толстую, как канат, косу, которую она укладывала короной вокруг своей круглой головы. На висках у нее уже пробивалась седина – серый бурьян по краям желтого луга. Пухлые, дрябловатые руки ее были усеяны бледно-коричневыми веснушками. Под льняными, в деревенском стиле, платьями, которые тетя Грета обычно носила, тяжело покачивались широченные бедра. Смущенная, стыдливая, слегка извиняющаяся улыбка гуляла на ее лице, точно ее застали за каким-то неприличным делом либо уличили во лжи. У нее всегда были перевязаны то два пальца, то один, а порой и три: либо порезалась, готовя салат, либо прищемила, задвигая ящик, либо ударила, закрывая крышку рояля. Несмотря на вечные приключения с пальцами, она давала частные уроки игры на фортепиано. А кроме того, она бралась нянчить малышей.
После завтрака мама обычно ставила меня на деревянную скамеечку перед раковиной в ванной комнате, мокрым полотенцем стирала следы яйца всмятку вокруг моих губ и на подбородке, слегка смачивала мне волосы и расчесывала на пробор. Затем она давала мне коричневый бумажный пакет, в котором лежали банан, яблоко, ломтик сыра и пара печенек.
И вот – надраенного, причесанного и несчастного – мама волокла меня в дом, расположенный в четырех домах от нашего. По дороге я должен был обещать, что буду хорошим, что буду слушаться тетю Грету, что не стану ей надоедать, а самое главное, ни в коем случае не стану отдирать корочку на ранке у меня на коленке, поскольку эта корочка – важная часть заживления, и вскоре она отпадет сама собой, но “если ты, не приведи господь, сдерешь ее, то может начаться заражение, и уж тогда не останется иного выбора, как только снова сделать тебе укол”…
У порога мама, привычно пожелав мне и тете Грете, чтобы мы доставили друг другу удовольствие, прощалась. Тетя Грета тут же снимала с меня обувь, усаживала меня на циновку, где я должен был с удовольствием, но в полной тишине играть кубиками, ложечками, подушками, мягким войлочным тигром, костяшками домино и потрепанной куклой, от которой исходил слабый запах плесени. Все это роскошество каждое утро поджидало меня на циновке.
Этого инвентаря мне с лихвой хватало на несколько напряженных часов героических приключений: царскую дочь (куклу) брал в плен злой волшебник (тигр) и заточал ее в пещеру (под роялем). Ложечки были эскадрильей самолетов, отправившихся на поиски царской дочери за море (циновка), за высокие горы (подушки). Костяшки домино были страшными волками, которым злой волшебник велел охранять пещеру, где томилась пленная царевна.