Этот вечер ты не забудешь никогда. Тебе лишь шесть лет, и впервые в твоей коротенькой жизни открылось тебе нечто столь огромное, бескрайнее, пугающее. Нечто, простирающееся от бесконечности до бесконечности. Нечто явилось к тебе, непостижимое, безмолвное, всепроникающее, и впитывает тебя в себя, погружает в свою тайну. И голос, который вовсе не принадлежит тебе, но, возможно, это голос, что появится у тебя спустя сорок лет, – голос, в котором нет ни насмешки, ни легкомыслия, повелевает: запомни каждую, даже незначительную подробность этого вечера, храни его запахи, помни тело этого вечера, его кожу, его когти, помни звуки рояля, карканье ворон, отчужденность небес, преображавшихся на твоих глазах… Ведь все это – в твою честь, ведь все явлено только тебе. Чтобы никогда не забыл ты ни Дануша, ни Ами, ни Лолика, ни девушек с британскими солдатами в роще, ни того, что сказала одна твоя бабушка другой твоей бабушке, ни сладкую мертвую рыбу, плавающую в море из морковного соуса. Чтобы не забыл ты шероховатость камешка у тебя во рту, и вот спустя полвека отзвук того сероватого вкуса – чуточку мела и чуточку соли – все еще живет на кончике языка. И все твои мысли об этом камешке ты не забудешь никогда: вселенная внутри вселенной, которая, в свою очередь, – внутри вселенной. И не забудешь головокружительное озарение: время-внутри-времени-внутри-времени. И небесное воинство, которое в час заката заново примеряет, смешивает, раскалывает все богатство оттенков: пурпурный, голубоватый, лимонный, оранжевый, золотой, багряный, алый, карминный, лазоревый, ярко-желтый, кроваво-багровый… И надо всем медленно опускается серо-синий, матовый и глубокий, – цвет тишины и покоя. А запах его – запах звуков рояля, повторяющихся, точно кто-то взбирается и спотыкается, взбирается и спотыкается по сломанной лестнице. И птица отвечает пятью нотами, которыми начинается мелодия “К Элизе”: ти-да-ди-да-ди.
34
Папа мой питал слабость к возвышенному, а мама находила очарование в тоске. Папа восторгался Авраамом Линкольном, Луи Пастером и речами Черчилля: “кровь, слезы и пот”, “никогда большинство не переживало так…”, “мы будем сражаться за побережье…” С тихой улыбкой солидаризировалась мама со строками Рахели: “Не воспевала я тебя, земля моя, не славила подвигами имя твое, лишь тропку намечала…” Папа, стоя у кухонной раковины, вдруг, без предупреждения, принимался с пафосом декламировать патриотические строки популярных тогда поэтов. А когда находило на него соответствующее настроение, бывало, запевал:
Что до мамы, она любила проводить вечерние часы в уголке кровати, замаскированной под тахту. Босые ноги поджаты, спина ссутулена, голова склонилась к книге, лежащей на коленях. Долгие часы блуждает она по тропинкам осенних садов, роняющих листья в рассказах Тургенева, Чехова, Ивашкевича, Андре Моруа и Ури Нисана Гнесина.
Оба, и папа и мама, попали в Иерусалим прямиком из пейзажей девятнадцатого века. Папа вырос на национально-романтической диете, сплошь эмоции и экспрессия, а над марципаново-пышными “весной народов”, “бурей и натиском” пенилось, точно брызги шампанского, неистовое и снова романтическое ницшеанство. Мама тоже жила согласно романтическому канону, но иному, в основе ее меню – полная сосредоточенность на внутреннем мире, меланхолия, одиночество, а в качестве приправ – разбитая любовь, возвышенные страдания да поволока декадентства.
Квартал Керем Авраам – его лоточники, лавочники, галантерейщики, олицетворявшие мир идиша с его религиозными ультрадоксами и хасидскими песнопениями, захолустная мелкая буржуазия и интеллигенты-чудаки, мечтающие исправить мир, – этот квартал был чужероден им обоим. Все годы в нашем доме витала некая неоформленная мечта: переехать в более культурный квартал, в Бейт ха-Керем или Кирьят-Шмуэль, если уж не в Тальпиот или Рехавию, не прямо сейчас, а когда-нибудь в будущем, когда появится возможность. Когда мы немного накопим, когда мальчик подрастет, когда папа сможет закрепиться в академическом мире, когда маму возьмут на постоянную ставку, когда ситуация улучшится, когда уйдут англичане, когда будет создано наше государство, когда станет ясно, чего ждать от будущего, когда жизнь наша станет хоть чуточку легче…
В туманной дымке, возможно, виделось моим родителям, что в Эрец-Исраэль их ждет жизнь менее еврейско-традиционная, менее обывательская, а более европейская и современная. Они надеялись встретить здесь не эту жизнь, грубо-материальную, лихорадочно-болтливую, а духовную, спокойную, полную достоинства.