Читаем Повесть о любви и тьме полностью

Я не обижался на папу за то, что он звал меня “вашим высочеством”. Напротив, в глубине души я с ним соглашался. Я принимал этот титул. Но молчал. Не подавал виду, что он доставляет мне удовольствие. Так король-изгнанник, покинувший родину, но сумевший тайно перебраться через границу и, невзирая на опасность, вернуться в свою столицу, бродит по ее улицам в платье простолюдина. И вот один из поданных вдруг узнает меня, падает ниц и называет меня “ваше величество” – это может произойти в очереди на автобус, в толпе на городской площади, – но я делаю вид, что не замечаю ничего. Возможно, дело было в маме, которая говорила мне, что подлинные короли и герцоги тем и отличаются, что слегка презирают свои титулы, считая, что высокое их положение обязывает вести себя с простолюдинами в точности так, как ведет себя обычный человек.

* * *

И не просто как обычный человек, а как человек воспитанный, старающийся быть любезным с поданными. Им приятно одевать и обувать меня? Пожалуйста, я с радостью протягиваю им свои конечности. Вкусы простолюдинов переменились? Отныне им нравится, чтобы я одевался и обувался сам? С превеликой радостью буду влезать в одежду сам. Иногда я путаюсь, неправильно застегиваю пуговицы или не могу совладать со шнурками, тогда я с самым сладчайшим видом прошу помочь мне.

Да ведь они чуть ли не состязаются друг с другом за право преклонить колени, припасть к стопам маленького короля и зашнуровать ему башмаки – поскольку он потом вознаградит объятием. Нет в мире второго ребенка, который бы умел столь величественно и вежливо вознаграждать за услуги. Однажды он даже пообещал родителям (и глаза их затуманились от гордости, восторга и счастья), что когда они станут совсем старыми, вроде соседа господина Лемберга, он будет завязывать им шнурки и застегивать пуговицы.

Им приятно расчесывать мои волосы? Или объяснять, как движется Луна? Учить меня считать до ста? Надевать на меня один свитер поверх другого? И даже заставлять меня каждый день проглатывать ложку противного рыбьего жира? С превеликой радостью я позволяю им делать с собой все, что им заблагорассудится, позволяю получать за мой счет любые удовольствия. И наслаждаюсь той радостью, что доставляет им мое существование. От рыбьего жира меня тошнит, с большим трудом удается мне подавить позывы к рвоте, меня прямо-таки выворачивает наизнанку, едва губы мои прикасаются к этой ненавистной жидкости. Но именно поэтому мне нравится превозмогать отвращение, и я проглатываю рыбий жир и даже благодарю за заботу обо мне, за старания, чтобы вырос я здоровым и сильным. А еще я наслаждаюсь их изумлением: ну ясно же, что это особенный ребенок!

* * *

Поскольку нет у меня ни брата, ни сестры, поскольку с самого раннего детства мои родители приняли на себя роль восторженных обожателей, мне ничего не оставалось, как выйдя на сцену, захватить ее целиком, царить на ней. С трех-четырех лет, если не с более раннего возраста, я – театр одного актера. Моноспектакль. Представление-без-антракта. Будучи звездой, я обязан был постоянно импровизировать, чтобы волновать, изумлять, забавлять свою публику. С утра и до вечера вести нескончаемое представление.

Вот субботним утром мы идем навестить Малу и Сташека Рудницких, живущих на улице Чанселор, на углу с улицей Пророков. По дороге мне напоминают, что ни в коем случае – ни в коем случае! – я не должен забывать, что у дяди Сташека и тети Малы нет детей, от чего им очень грустно, поэтому я должен забавлять их, но пусть не возникнет у меня, не приведи господь, желания спросить их, когда все же и у них будет ребеночек. И вообще я должен вести себя там образцово, у этой чудесной пары сложилось обо мне прекрасное мнение, так что я не должен его испортить.

Детей у тети Малы и дяди Сташека нет, зато у них есть два ангорских кота, мохнатых, ленивых, толстых, с голубыми глазами. Зовут их Шопен и Шопенгауэр, в честь композитора и философа. (И тут, пока мы взбираемся по крутой улице Чанселор, получаю я два кратких разъяснения: о Шопене – от мамы, а о Шопенгауэре – от папы. Разъяснения краткие, как статьи в энциклопедии.) Шопен и Шопенгауэр почти все время спали, сплетясь друг с другом на кушетке или пуфике, словно это были не коты, а белые медведи. А в клетке, висевшей над черным пианино, жила у Рудницких престарелая птица, почти лысая и слепая на один глаз. Клюв ее всегда был приоткрыт, словно она изнывала от жажды. Иногда Мала и Сташек называли птицу Альма, а иногда Мирабель. Чтобы скрасить ее одиночество, в клетку подсадили еще одну птичку, которую тетя Мала сделала из раскрашенной шишки, с ножками-палочками, с клювом-зубочисткой, выкрашенной густой красной краской. Этой новой птичке приклеили крылышки из настоящих перьев – возможно, это были перья, которые выпали из крыльев Альмы-Мирабель, они были покрашены в бирюзовый и пурпурный цвета.

* * *

Дядя Сташек курит. Одна бровь у него всегда приподнята, словно адресует тебе язвительное замечание: “Да неужели?” И у него недостает одного зуба, как у уличного забияки.

Перейти на страницу:

Похожие книги