Читаем Повесть о любви и тьме полностью

Женщины почти не принимали участия в беседе. В те дни принято было хвалить женщин за их “изумительное умение слушать”, равно как за приготовленное угощение и приятную атмосферу, но отнюдь не за их вклад в беседу. Мала Рудницкая, к примеру, удовлетворенно кивала, когда говорил Сташек, и отрицательно покачивала головой, когда кто-либо возражал ему. Церта Абрамская обнимала себя за плечи, словно ей было зябко. С тех пор как погиб Иони, завелась у нее такая привычка – даже в самые теплые вечера обнимать себя. Бабушка Шломит, женщина напористая, имеющая четкое мнение по любому вопросу, временами выносила вердикт своим глуховатым альтом: “Верно, весьма и весьма!” Или же: “Н-нет! О чем он говорит, этот господин Абрамский?! Немыслимо!”

* * *

Только моя мама иногда нарушала порядок. Во время изредка возникавшей паузы она, случалось, отпускала замечание или высказывала свое мнение. Она бросала реплику, вроде бы не относящуюся к делу, с видом отстраненным, почти безразличным, но спустя мгновение выяснялось, что центр тяжести всей беседы сместился: мама сделала это, не сменив тему, не опровергнув мнений спорщиков, она будто приоткрывала заднюю дверь в стене беседы, хотя до этой минуты и не предполагалось, что в стене этой есть какая-то дверь.

Бросив реплику и умолкнув, мама с ласковой улыбкой смотрела – не на гостей, не на папу – на меня. После маминых слов беседа точно переносила свой вес с одной ноги на другую. Спустя какое-то время – на губах ее все еще держалась улыбка, тонкая, таившая и сомнение, и понимание сути, – мама поднималась и предлагала гостям:

– Еще чаю, да ведь?

– Покрепче или послабее?

– А может, еще кусочек пирога?

Как мне представлялось тогда, в детстве, мамино вмешательство в мужскую беседу вносило в разговор легкое беспокойство, точно некая зыбь неловкости пробегала между собеседниками, едва заметное колебание, готовность отступить, некое вдруг замерцавшее опасение – не сказали ли они, не сделали ли невзначай чего-нибудь такого, что вызовет у мамы едва заметную усмешку. Возможно, та внутренняя красота, что исходила от мамы, приводила мужчин в смущение, порождала в них страх не понравиться ей, оказаться для нее едва ли не отталкивающими.

А вот у женщин вмешательство мамы в беседу вызывало противоречивые чувства: ожидание, что однажды она наконец-то споткнется, и легкое злорадство в адрес мужчин.

Приведу одну такую беседу.

Господин Торен, писатель и общественный деятель Хаим Торен, говорит:

– Ведь любому понятно, что нельзя управлять целой страной так, словно это бакалейная лавчонка. Или общинный совет захолустного еврейского местечка.

Папа откликается:

– Возможно, еще рано выносить приговор, дорогой мой Хаим, но согласен, каждый, у кого есть глаза, способен увидеть в нашей молодой стране причины для разочарования.

Господин Крохмаль, кукольный доктор, стеснительно вступает:

– Они так и не привели в порядок тротуар. Мы отправили мэру города уже два письма, но никакого ответа не получили. Это я не в качестве возражения господину Клаузнеру, нет, упаси господь.

Тут папа пользуется случаем, чтобы пошутить:

– У нас в стране везде асфальт, кроме дорог…

Господин Абрамский с пафосом говорит:

– “Кровь соприкоснулась с кровью”, – сказал пророк Осия. Об этом скорбит Эрец-Исраэль. Остатки еврейского народа собрались здесь, дабы воссоздать царство Давида и Соломона, заложить фундамент, на котором возведен будет Третий Храм. Да вот беда, все мы попали в потные руки кибуцных счетоводов, самодовольных людишек, маловеров и прочих красномордых функционеров с черствым сердцем, мир которых узок, как мир муравья. Чванливые чинуши, шайка воров, что делят земельные участки, нарезанные из того мизерного клочка отчизны, который чужеземцы оставили нам. Это о них сказал пророк Иезекиил: “От вопля кормчих твоих содрогнутся окрестности”.

И наконец мама, со своей невесомой, едва уловимой улыбкой:

– Так, может, закончив делить участки, они примутся делить тротуары? И уж тогда наверняка приведут в порядок тротуар перед магазином господина Крохмаля?

* * *

Ныне, спустя пятьдесят лет после ее смерти, я вызываю в воображении ее голос, произносящий эти слова, в которых и трезвый подход, и сомнение, и острый сарказм, и неизбывная грусть.

Уже в те годы что-то грызло ее. Некая медлительность появилась в ее движениях, а возможно, то была не медлительность, а отстраненность. Она перестала давать частные уроки по литературе и истории. Иногда бралась за ничтожную плату выправить язык и стиль, подготовить к печати научную статью, написанную на хромающем “немецком” иврите профессором из Рехавии – квартала, населенного преимущественно выходцами из Германии. По-прежнему она занималась домашним хозяйством: до полудня варила, жарила, пекла, покупала, нарезала, смешивала, протирала, убирала, скребла, стирала, развешивала, гладила, складывала – пока весь дом не начинал сверкать. А после полудня усаживалась в кресло и читала.

Перейти на страницу:

Похожие книги