А молодой любовник, которого я представлял мужественным моряком, смахивающим на матроса с коробки сигарет “Нельсон”, – это тот самый парень, которого ждет одинокая курильщица. Но он уже далеко отсюда, в тысяче миль. Понапрасну она его ждет. “Неужто и вы, мой господин, тоже всеми покинуты и тонете в бездне отчаяния и одиночества? Неужто, подобно мне, вы один-одинешенек в целом мире?” Так – на языке издательства “Оманут”, выпускавшего в 1920—30-е годы переводные романы, – спросила курильщица мужчину в пальто, а он ответил наклоном головы. Еще немного – и эти две одинокие души встанут и вместе выйдут из кафе, а на улице возьмутся за руки, и никакие слова им будут не нужны.
Куда они направятся?
Воображение рисовало мне аллеи и парки, скамейку, залитую лунным светом, тропинку, ведущую к маленькому домику, окруженному высоким каменным забором, – там горит свеча, ставни закрыты, льется музыка… А далее история становится такой сладкой и жуткой, что я не в силах был рассказать ее даже себе, не в силах ее вынести, и я отчаянно торопился изгнать этот сюжет из мыслей.
Переключившись, я принимался глазеть на двух немолодых джентльменов, сидевших за соседним с нашим столиком. Они играли в шахматы, переговариваясь на иврите с сильным немецким акцентом, один из них посасывал погасшую трубку красного дерева, а другой то и дело вытирал клетчатым платком невидимый пот на высоком лбу. К ним подошла официантка и что-то прошептала джентльмену с трубкой. Он на своем немецком иврите извинился, встал и направился к телефону, стоящему у кухонного окошка, через которое подаются блюда. Поговорив, он положил трубку и постоял немного, растерянный и беспомощный, затем неверными шагами вернулся к столику и, по-видимому, вновь извинился перед своим партнером по шахматной партии, на этот раз он говорил по-немецки. Он ссыпал на уголок стола несколько монет, но его товарищ возмущенно, едва ли не силой попытался вернуть ему деньги, ссыпать обратно в карман джентльмена с трубкой, но неудачно, и монеты со звоном запрыгали по полу. Оба почтенных джентльмена опустились на четвереньки и принялись собирать монеты…
Но для меня это уже ничего не меняет. Я уже решил, что это двоюродные братья, единственные уцелевшие из большой семьи, уничтоженной немцами. Я придумал историю с огромным наследством и странным завещанием, согласно которому две трети наследства должны достаться победителю шахматной партии, а проигравший удовольствуется одной третью. Затем я ввел в историю девочку-сироту, мою ровесницу, – сироту эту отправили в кибуц. И именно она, а не двоюродные братья-шахматисты – подлинная наследница. На этом этапе я ввел в сюжет самого себя, в роли рыцаря – защитника сирот, который отбирает сказочное наследство у узурпаторов и вручает его той, чье оно по праву. Правда, не совсем бескорыстно, а в обмен на любовь. Добравшись до любви, я зажмурился и снова был вынужден прервать повествование. После чего переключился на людей за другим столиком. Или на хромую официантку с черно-бездонными глазами…
Так, по всей видимости, и началась моя писательская жизнь – в кафе. От скуки и в надежде получить мороженое или кукурузу.
И по сей день я действую как вор-карманник. Особенно по отношению к незнакомцам. Особенно в общественных местах, при большом скоплении народа. Например, в очереди в поликлинике. Или ожидая, когда откроется присутственное место, или на вокзале, или в аэропорту. Иногда даже за рулем, стоя в пробке, разглядывая водителей соседних машин, я выдумываю про них истории. Откуда родом вот эта женщина – если судить по ее одежде, по выражению лица, по ее движениям, когда она поправляет прическу или макияж? Как выглядит ее комната? Кто ее мужчина? Или вот этот парень с вышедшими из моды бачками, что держит мобильный телефон в левой руке, а правой рубит воздух, словно ставит восклицательные знаки? Зачем он, собственно, летит в Лондон? Чем он занимается? Кто ждет его там? Как выглядят его родители? Откуда он родом? Каким он был в детстве? Как собирался он провести вечер после приземления в Лондоне? Ныне я уже не останавливаюсь в ужасе на пороге спален, а на бреющем полете проникаю внутрь и вижу все, оставаясь невидимым.
Если люди замечают мое пристальное внимание, я улыбаюсь им рассеянно и выражаю взглядом свое расположение, у меня нет ни малейшего желания смущать и беспокоить. Я боюсь быть застигнутым за своим подглядыванием, боюсь, что жертва потребует от меня объяснений. Но мне и требуется не больше минуты-другой, моя камера папарацци успевает зафиксировать все, что мне нужно.