В половине пятого я в третий раз начистил свои армейские ботинки. Надел гражданские брюки цвета хаки, тщательно выглаженные, белую рубашку, свитер, короткую куртку. И вышел на шоссе. Чудом удалось поймать мне попутку и добраться до канцелярии министра обороны, располагавшейся не в чудовищном, опутанном антеннами здании самого министерства, а на его задах, в баварском фермерском домике. Это было деревенское строение, милое, идиллическое, под красной черепичной крышей. Два этажа утопали во вьющейся зелени. Домик этот построили еще в девятнадцатом веке трудолюбивые немцы из ордена тамплиеров, устроившие в песках к северу от города Яффо свою тихую обитель – сельскохозяйственную колонию, но изгнанные британцами с началом Второй мировой войны.
Вежливый секретарь проигнорировал и мою дрожь, и мой сдавленный голос. Он проинструктировал меня, сделав это в манере дружеской и почти заговорщицкой.
– Старик, – начал секретарь, назвав Бен-Гуриона ласковым, распространенным в народе прозвищем, которое тот получил, когда ему только исполнилось пятьдесят, – старик, ты понимаешь, как бы это сказать… в последнее время склонен несколько увлекаться философскими беседами. Но время его – ты, конечно, понимаешь, – время его дороже золота, он руководит едва ли не в одиночку всеми делами в стране, начиная от подготовки к войне и отношений с великими державами и кончая забастовкой почтальонов. Не сомневаюсь, что у тебя достанет такта покинуть кабинет минут через двадцать, чтобы нам удалось спасти его дневное расписание.
Во всем мире не было ничего, чего бы я желал больше: тактично покинуть кабинет через двадцать минут, а лучше прямо немедленно. Сей же миг. Сама мысль, что “всемогущий” собственной персоной за стеной, вот за этой серой дверью, и через мгновение я окажусь с ним наедине, эта мысль повергла меня в такой священный страх, что я был едва ли не в обмороке.
Так что секретарю не осталось, по-видимому, ничего другого, как легонько втолкнуть меня в святая святых.
Дверь закрылась за мной, и я стоял там словно парализованный, привалившись спиной к двери. Колени мои тряслись. Кабинет царя Давида оказался самой обычной комнатой, на удивление аскетичной, ничуть не больше, чем скромные комнатки в нашем кибуце. Окно с занавеской в деревенском стиле. Две простые канцелярские тумбочки, сделанные из металла, стояли по обе стороны окна. Широкий письменный стол ровно посреди комнаты занимал почти четверть ее. Сверху его покрывало стекло, громоздились стопки книг, газет, журналов, бумаг, папок. Два металлических стула стояли по разные стороны письменного стола, неброские такие стулья, какие стоят в любом присутственном месте.
Всю стену, от пола до потолка и от угла до угла, занимала гигантская карта Средиземноморского бассейна и Ближнего Востока, от Гибралтарского пролива до Персидского залива. Израиль, занимавший на этой огромной карте площадь не более почтовой открытки, был обведен жирной линией. И три стеллажа с полками, прогибающимися от избытка книг, тянулись во всю длину стены.
В оставшемся незанятым пространстве этого аскетического кабинета расхаживал мелкими, быстрыми шажками – рука заложена за спину, глаза устремлены в пол, большая голова наклонена, будто собирается боднуть кого-то, – человек, который выглядел совсем как Бен-Гурион, но который не мог быть Бен-Гурионом. Каждый ребенок в Израиле, даже детсадовец, знал в те дни, хоть разбуди его глубокой ночью, как выглядит Бен-Гурион. Но поскольку телевидения тогда еще не было, то я, само собой разумеется, полагал, что “отец нации” – гигант, чья голова упирается в облака. А этот самозванец был человеком плотным, невысоким, с округлым животом, ростом менее чем метр шестьдесят.
Я был потрясен. Почти оскорблен.
И вместе с тем в течение двух-трех минут ничем не нарушаемой тишины я пожирал глазами странный гипнотический образ этого маленького человечка – сильного, сжатого, как пружина, напоминавшего то ли сурового старца из горной деревни, то ли энергичного карлика древних времен. Он беспокойно вышагивал от стены к стене – рука за спиной, голова вперед, словно таранит невидимые каменные стены. Он погружен в собственные мысли, он где-то далеко, он не удосужился подать даже едва заметный знак, который свидетельствовал бы, что он заметил, как появилось в его кабинете дрожащее существо – пылинка в воздухе, иссоп, проросший из стены.
Было тогда Бен-Гуриону около семидесяти пяти, а мне – двадцать.