— Спасибо, Петр Захарович, спасибо. Только ничего не надо. Садитесь, пожалуйста… Я вас очень ждал… Знаете, я давно заметил, что люди перед смертью становятся сентиментальными. Сначала мне думалось, что это предсмертная патологическая слезливость, и больше ничего. Теперь думаю иначе: это не патология, а естественное состояние человека. Раньше, когда я читал у Толстого, что смерть умиротворяет человека, смиряет в нем гордыню и делает чистым, как ребенка, то считал это досужим графским вымыслом. Сейчас думаю, что те страницы — гениальные страницы… Восход и заход отличаются только направлением движения солнца. Жизнь и смерть тоже отличаются направлением движения. Старики и дети — тоже…
Поликарпу Николаевичу опять стало плохо, и он попросил меня сделать ему укол морфия.
Кипятил я шприц и думал, что, видно, старику совсем худо, раз дело дошло до морфия.
После укола он долго сидел с закрытыми глазами. Подергивались щеки, губы, освещенные ярким солнцем…
Жизнь и смерть — только два разных направления в нашем движении? А не может ли человек изменить одно из этих направлений?
Когда-нибудь сможет. Обязательно!..
— У вас есть желание слушать мой бред? — после некоторого отдыха от приступа боли спросил Поликарп Николаевич.
— Я с большим удовольствием слушаю вас. Говорите. Беспокоюсь только: не трудно вам говорить?
— Уже нет… Остановились мы на сентиментальности?.. Я тоже стал сентиментальным.
— Можно подумать, что вы собираетесь умирать.
— Собираюсь. Пора, — спокойно ответил он, но под глазом у него задергалась морщинка, задрожала. И глаза потускнели, словно задернулись паутиной. Застыли, будто ничего не видели. Потом шевельнулись, моргнули… Усталый, отчужденный взгляд стал медленно перемещаться с потолка на стену, со стены на комод, и, наконец, глаза его остановились на мне.
Посмотрели и горько-горько улыбнулись: дескать, что делать, вот так теперь и живем — от приступа боли до приступа…
— Собираюсь. Пора… Когда мне стало ясно, что жизнь не удалась, — я решил умереть в шестьдесят лет, в день своего рождения… если, разумеется, доживу. Дожил и струсил, за что себя презираю… В области я заходил в диспансер и обследовался по поводу своей болезни. У меня рак желудка и прочее… Лечиться поздно… Вернее, тогда еще можно было что-то сделать, но я не захотел — и так уж зажился, покоптил небо предостаточно. А вот теперь бы хотел пожить, да поздно. Слишком поздно!.. Хочется мне подышать воздухом вашей лаборатории, хоть перед концом погреться у настоящей работы. Посмотреть бы, как вы с Симой выкарабкаетесь из этой мещанской дыры… Знаете, дорогой Петя, слон в единоборстве с тигром, со львом победителем выходит, а вот мыши его изводят. Бойтесь проклятых мышей, научитесь бороться с ними! От них вон какие титаны на земле гибли!.. Помните, кажется, о смерти Пушкина Кольцов писал: не большой горой сняли голову, а соломинкой… Хотелось бы мне погреться около вас, да поздно. Я ведь давно уже на морфии сижу…
Что мне было делать? Уговаривать его, успокаивать? Очевидно, уже было незачем, но я все-таки решил сказать, что совсем еще не поздно, что в Воронеже есть отличный онколог, но Поликарп Николаевич догадался о моем намерении, предупредительно поднял белую ладошку, улыбнулся:
— Не надо. Мы ведь с вами — медики, а кроме того — мужчины… Так вот, я тоже стал сентиментальным… В своей жизни много я сделал ошибок, но каяться не собираюсь. Ни к чему это… Было у меня две жены, есть дочка, внуки, но вот пришла пора умереть — и некому посидеть у моей постели, некому послушать мое последнее слово… По глупости я взял да и послал телеграмму Анне Михайловне, чтобы она приехала проститься.
— Почему же по глупости?
— Конечно, по глупости. Из старческой сентиментальности… Чего уж прощаться с нею, ведь мы простились тридцать лет назад и теперь совершенно чужие люди… К тому же Анна никогда не отличалась особой сердечностью, теплотою. Она всегда была больше врачом, деятелем, чем женщиной…
— А дочь?
— Что дочь? Говорят же: не та мать, которая родила, а та, которая воспитала… Это относится и к отцам. Дочери своей я никто. Деньги посылал да игрушки? Ну и что?
Поликарп Николаевич помолчал, закрыв глаза, будто отбросил прочь волнение, и потом спокойно, с улыбкой продолжил: