Только не стоит забывать, что у поэта есть своя отрада: творчество. И Ходасевич не избегнул соблазна сопоставить себя с Творцом, приравнивая творчество к игре (вот за что так вознёс его Набоков):
Горит звезда, дрожит эфир,
Таится ночь в пролёты арок.
Как не любить весь этот мир,
Невероятный Твой подарок?
Ты дал мне пять неверных чувств,
Ты дал мне время и пространство,
Играет в мареве искусств
Моей души непостоянство.
И я творю из ничего
Твои моря, пустыни, горы,
Всю славу солнца Твоего,
Так ослепляющего взоры.
И разрушаю вдруг шутя
Всю эту пышную нелепость,
Как рушит малое дитя
Из карт построенную крепость (124–125).
Ходасевич же сумел постичь парадоксальную на поверхностный взгляд идею: эстетическое творчество пересоздаёт и собственное видение мира творцом-художником:
На тускнеющие шпили,
На верхи автомобилей,
На железо старых стрех
Налипает первый снег.
Много раз я это видел,
А потом возненавидел,
Но сегодня тот же вид
Новым чем-то веселит.
Это сам я в год минувший,
В Божьи бездны соскользнувший,
Пересоздал навсегда
Мир, державшийся года.
И вот в этом мире новом,
Напряжённом и суровом,
Нынче выпал первый снег…
Не такой он, как у всех (129).
И, кажется, один Ходасевич догадался о страшной тайне, которая заключена в творческой
Лети, кораблик мой, лети,
Кренясь и не ища спасенья.
Его и нет на том пути,
Куда уносит вдохновенье (125).
Поэт воспринял своё творчество отчасти как дело духовное. Если Маяковский несколько позднее сравнил себя с полководцем поэтической армии, то Ходасевич дал метафору более дерзостную:
Жив Бог! Умён, а не заумен,
Хожу среди своих стихов,
Как непоблажливый игумен
Среди смиренных чернецов.
Пасу послушливое стадо
Я процветающим жезлом.
Ключи таинственного сада
Звенят на поясе моём.
Я — чающий и говорящий.
Чающий—
Заумно, может быть, поёт
Лишь ангел, Богу предстоящий,—
Да Бога не узревший скот
Мычит заумно и ревёт.
А я — не ангел осиянный,
Не лютый змий, не глупый бык.
Люблю из рода в род мне данный
Мой человеческий язык:
Его суровую свободу,
Его извилистый закон…
Точно выбрано и определено место поэта: не горний мир и не стихия природы — но сфера человеческой культуры, осуществляющей себя в языке. Язык поэзии представляется поэту как высшая ценность, которой должны быть подчинены все проявления бытия:
О, если б мой предсмертный стон
Облечь в отчётливую оду! (141–142)
Поразительные строки, лучше чего бы то ни было раскрывающие внутреннюю трагедию поэта, сакрализовавшего своё творчество при тяготении к антропоцентричному мировосприятию.
Ходасевич осмыслил и ощутил творчество в секуляризованном пространстве бытия именно как трагедию — никто ни до него, ни после, кажется, не постиг того с подобным совершенством и глубиною.
Нет, не понять, не разгадать:
Проклятье или благодать,—
Но петь и гибнуть нам дано,
И песня с гибелью — одно.
Когда и лучшие мгновенья
Мы в жертву звукам отдаём,—
Что ж? Погибаем мы от пенья
Или от гибели поём?
А нам простого счастья нет.
Тому, что с песней рождено,
Погибнуть в песне суждено… (246).
О гибельности художественного творчества для поэта и для самого творимого мира — нельзя сказать гениальнее. Здесь прозрение поразительной мощи!
Не оттого ли — как знать! — последние десять лет жизни Ходасевич почти не создаёт стихов. Обстоятельства ли не складывались, иссякал ли талант, душевных ли сил не хватало — он пишет всё что угодно, но только не стихи. Книга о Державине, работа над книгой о Пушкине, статьи, эссе, литературная критика… Он работал много, на пределе сил, которые не были у него безграничны.
В книге литературных воспоминаний «Некрополь» (1939) Ходасевич дал несколько ярчайших характеристик литераторам-современникам. С его суждениями позволительно не соглашаться, но не считаться с ними — нельзя.
Самую же блестящую характеристику он дал самому себе — своими стихами.
Георгий Владимирович Иванов
Георгий Владимирович Иванов
(1894–1958) — ещё один большой поэт, невеликая известность которого мало соответствует размеру его одарённости. Он более изыскан и утончён, чем требуется для массовой популярности. Кажется порою: с высокомерным изяществом взирает он на суетность бытия. И не без брезгливости. Известный портрет, сделанный Юрием Анненковым в 1921 году, передаёт внутреннюю суть натуры Иванова совершенно (и беспощадно?).«Я дышу. Может быть, этот воздух отравлен? Но это единственный воздух, которым мне дано дышать…Я испытываю по отношению к окружающему смешанное чувство превосходства и слабости: в моём сознании законы жизни тесно переплетены с законами сна. Должно быть, благодаря этому перспектива мира сильно искажена в моих глазах. Но это как раз единственное, чем я ещё дорожу, единственное, что ещё отделяет меня от всепоглощающего мирового уродства» (2,6)*