Подрос Иван, стал иной раз вместо отца за конями досматривать. Как-то возьми и заплети гриву Герцогине в мелкие косички, а она самому пану понадобилась для срочного выезда. В духе был в ту пору пан, не рассердился, а рассмеялся и велел определить парня в помощники к отцу-конюху. Отец обрадовался: не будет сыпок мотаться по селу без дела. К тому же приметил старый, что не по чину его сын зазнобу себе приглядел — хозяйскую дочь. А тут — конюх, авось хозяйская дочь отступится; не ровня она конюху, сыну конюха. От такой любви всякие несчастья приключаются. Так рассуждал отец про себя, да и сыну внушал то же самое. А любовь у них, должно быть, только-только зачиналась: не костер, а так вроде бы костерок. Дунет ветер посильней — и погаснет. Невольно подслушал однажды, как панская дочь над сыном куражилась:
— Ну какой ты, Ванюша, для меня суженый, если от тебя за велсту конским потом несет? Откажись от конюшни, стань лыцалем, — она не выговаривала букву «р».
Иван теребил уздечку, оправдывался:
— Отцу перечить не могу, да и коней люблю очень.
— Больше, чем меня? — допытывалась панночка и, притворно сердясь, изгибала свои шелковистые бровки.
— Тебя больше.
— Ну а лаз больше, то сделай так, чтобы я могла голдиться тобой. Видела я, как ты гливу Гелцогине заплетал. Фи! Смешно: не палубок, а голничная пли панской конюшне. Станешь лыцалем?
— Я контрабандистом стану, — сказал Иван, должно быть, брякнул первое, что пришло в голову, а панночка даже в ладоши захлопала, так ей это понравилось.
— Она меня и грамоте выучила, — сказал после продолжительной паузы Медведяка, — очень обрадовалась, когда я «Тамань» Лермонтова прочитал.
— Чем же все кончилось и что стало с панночкой? — спросил Николай Васильевич. Никогда еще вот так не откровенничал Иван Ситный.
— А что панночка? Любить, это верно, любила, а потом срубила дерево по себе — вышла замуж за офицера. Ты его должен знать, он из охранного отделения. Белонравов ему фамилия.
— Белонравов? — удивился Николай Васильевич.
— Он самый, сдобный такой, одеколоном мажется. Дети у них теперь. Была бездетной — со мной баловалась. Может, и мой корень в панском дереве, кто знает? А потом все само собой и кончилось… Женился я, а контрабанду не бросил. Только зря все это, быть бы мне просто конюхом и не нюхать вольницы. К тебе вот прикипел, способствую революции, а мне, может, это ни к чему.
— Что так?
— Должно, еще не дозрел. Вот ты мне упрек сделал, а я, веришь, после каждого спроваженного за кордон мучениями гложусь: что за человек, зачем да почему головой рискует? Раньше на все смотрел проще. Сходишь за кордон — и доволен. Теперь разные думы одолевают.
Ситный был старше Николая Васильевича лет на семь, но выглядел на все сорок. Впрочем, разница в возрасте — и мнимая и настоящая — не помешала им сдружиться. Бывало, управятся с делом, условятся о новой встрече, а расходиться не торопятся, беседуют о том, о сем. Медведяка дальше Люблина и Сосновиц не выезжал, Петербурга в глаза не видел, а поэтому слушал Николая Васильевича с большим интересом. Однажды спросил:
— А сам-то ты как политическим сделался? Самолично додумался или поднадоумил кто?
— Жизнь поднадоумила.
— Хлопотное ты дело на себя взвалил.
— Кому-кому, а матери моей действительно хлопот полон рот.
— Матерям больше всего приходится терпеть, — посочувствовал Медведяка. — Для нее, как для всех матерей, сын независимо от годов — всегда дитя, потому переживает, потому и хлопочет.
В тот день они, как обычно, снарядились на охоту, но, разумеется, не охотились, устроились на сухой опушке, да так и проговорили до самого вечера. Было о чем поговорить: за короткое время они перебросили через границу немало марксистской литературы, переправили многих политических эмигрантов, помогли им избежать неминуемого ареста. Вот и теперь они поджидали тайный груз из-за кордона.
Смеркалось, а верные люди где-то задерживались. Первым услышал какой-то шорох Медведяка — слух у него был поразительный, как у лесного зверя, — выждал немного, потом приложил ладони ко рту, тявкнул два раза по-лисьему. Вскоре показалась лошадь. Ее вел под уздцы Сергей Петриковский, сзади шел молодой парень, тоже недавний гимназист, один из воспитанников Николая Васильевича. Все вместе быстро развьючили лошадь, вынули крамолу, припрятали запретный тючок в яме под вывороченным деревом — и гимназисты ушли. Медведяка снова навьючил лошадь, похлопал ее по холке, что-то ласково бурча.
— Ну вот, Иван Францевич, пора и нам с тобой прощаться. Обстоятельства сложились так, что мне надо завтра же выехать в Петербург по срочному делу. Вернусь, вероятно, не скоро. Будешь помогать Сергею. Литературу возьмешь отсюда дня через три.
— Понятно, — кивнул Медведяка. — Будь спокоен за наше дело. В случае чего — лишь сигнал подай, все исполню. И Сергею буду способствовать. Он еще молодой, горячий, за ним глаз нужен.
— Спасибо, Иван Францевич, уверен, что не подведешь.
Медведяка расчувствовался, но виду не подал: не любил его товарищ нежностей. Попрощались по-мужски, крепким рукопожатием.