– Так я жду вас! Мы с Дмитрием Сергеевичем ждем, – первой смалодушничала женщина и быстро повесила трубку.
Максимилиан сел за стол и молча смотрел перед собой. На столе лежали раскрытая книга, ручка и лист бумаги. Стояли чернильница и почти пустой стакан с остатками какой-то бурой жидкости. Обманчиво мирная картина. Под окнами протарахтел автомобиль. Откуда-то приглушенно слышны выстрелы. В комнате так холодно, что когда пытаешься писать, замерзают и отказываются сгибаться пальцы.
Телефон снова звякнул раз, другой, потом, словно очнувшись, зазвонил отчетливо и полнозвучно.
Максимилиан помедлил, потом все-таки встал, сознательным усилием протянул руку и взял трубку. Ему было нечего сказать ей.
Голос в трубке оказался мужским.
– Лиховцев? Максимилиан Антонович? Вас беспокоят из Нароблсовкульткомпросвета. Я – секретарь президиума Козлов, мне поручили оповестить товарищей поэтов. Завтра в три часа дня в мы собираем петроградскую творческую интеллигенцию в актовом зале Художественного театра. Товарищи Блок и Мейерхольд уже обещались прийти. Так что ждем вас, товарищ Лиховцев. Будет чай с пирожками…
Положив трубку, Макс сжал голову руками и застонал вслух.
Поднял глаза и увидел себя в пыльном зеркале – словно из стрельчатого окна смотрит чужой человек. На плечах, для тепла – два пледа, один поверх другого. Припухшие, почти раскосые глаза, стоящие дыбом волосы, плотно сжатые узкие губы, на серой щеке – мазок холодной сажи. Кочевник? Гунн?
Подошел к кушетке, наклонился, сунул руку и извлек из-под нее запыленную бутылку с ханжой, спрятанную «на всякий случай». Взвесил ее на руке, прикинул и решил, что случай именно настал. Присел к столу, вывинтил пробку и стал пить осторожными глотками, занюхивая рукавом и время от времени экономно заедая жесткой полоской воблы – чтобы не вытошнило и не пропало добро. Когда бутылка опустела, еще долго сидел за столом, уронив голову на руки. Потом неживым кулем свалился под стол.
На следующий день Зинаида Васильевна мерила промерзшую гостиную шагами длинных, узких ног и роняла отрывистые, холодные как капли осеннего дождя слова.
– Долг… Россия страдает… Неизбежная гибель…
Крошечный Мережковский в теплых шлепанцах сидел на диванчике и кивал головой.
В Художественном театре стыл пустой актовый зал. Пришло семь человек, которые все уместились на одном диване.
Говорили приглушенно, эхо давило и пугало.
– Новая Россия… Вечное искусство… Возрождение… Долг…
В буржуйке ярко пылали расщепленная штакетина от забора и обломки стула. Золотился дым сигареты. Жаннет Гусарова сидела в кресле и качала ногой в такт размеренному движению пламени.
– Мы все испугались и ушли, даже убежали со сцены посередине действия, не дождавшись развязки или хотя бы антракта, – негромко сказал Арсений Троицкий. – Нас спрашивали много раз, а мы так и не дали ответа. Революционная публика нам этого не простит. Нас просто спишут, уже списали со счетов истории. Пустят в расход, как теперь говорят, и это по-своему будет даже справедливо, потому что за неимением ответа от европейски образованных классов он теперь уже получен совсем с другой стороны. Со стороны дикой азиатчины в нас, татарского, степного, жестокого прищура нашей крови и истории. Все западное, цивилизованное ныне яростно отторгается массами…
– Цивилизованное? – Жаннет медленно потянулась. – Арсений, а ты не забыл о войне? Мне кажется, Россия еще до революции насытилась вполне контактами с Западом. Она стремилась к сближению с ним несколько столетий, со времен Петра. Но в огне всеобщей войны западный гуманизм потерял свое лицо, а его энергия и хватка свелась лишь к эффективности убивать. Неудивительно, что опыт войны вызвал такое ожесточение ко всему западному. Это естественная реакция фактически изнасилованного союзниками народа. Вспомни еще, что в этой войне у России не было никаких своих целей и интересов, а число жертв измеряется миллионами…
– Но ведь нынче действительно рушится все, что по кирпичику выстраивалось лучшими людьми России на протяжении столетий… Я – ладно… Я немолод годами и уж вовсе стар душой. Но Лиховцев…
– А он вообще не для этого приспособлен, – возразила Жаннет.
– Но для чего же, позволь узнать? – брюзгливо осведомился Арсений. – Мне казалось, дело Лиховцева как раз – говорить вслух, писать и издавать…
– Он всегда был вхож в иные приделы. В момент, когда в огромных массах людей рухнула не только религия, но и вера, его дело – молиться на поле боя. О прозрении живых и прощении павших…
Некоторое время оба молчали. Слышно было, как в буржуйке потрескивают угольки. Потом Троицкий тихо спросил:
– Жаннет… Скажи мне честно, Жаннет, я очень постарел?
– Мы все постарели, – ответила женщина. – И с этим ничего не поделаешь.
Обхватила плечи руками и уставилась в красное окошко буржуйки, где как раз догорал золоченый подлокотник в стиле рококо.