Император Мэйдзи как первый японский монарх в нескольких тщательно спланированных путешествиях сам посещал различные части страны, что служило цели внедрения новой национальной политической культуры в сознание населения[839]
. Средства массовой информации еще не могли в то время формировать национальное самосознание, это делали прямые встречи между императором и народом, которые создали новый смысл японизма. Увидеть императора означало быть солидарным с нацией и участвовать в ее проявлениях. К восьмидесятым годам XIX века японская монархия уже пришла в буквальном смысле в состояние покоя. Токио превратился в императорский мегаполис – символический и ритуальный центр нации, площадку для публичных выступлений, которые ни в чем не уступали западным. Сосуществовали два хорошо организованных процесса: спектакль монархии и дисциплина населения, которая в быту была нормирована и «цивилизована» такими институтами, как школа и армия[840]. В этом Япония едва ли отличалась от западных монархий и республик. Выделялась же Япония особенно умелой инструментализацией фигуры сначала странствующего, а позже осевшего в столице монарха. Как только централизованная политическая система стала хорошо функционировать и вся власть была сосредоточена в Токио, необходимость императора в путешествиях отпала. Тогда как при менее монолитном порядке, как в России, было желательным, чтобы царь время от времени вступал в личный контакт с провинциальным дворянством, несмотря на то что из‑за неоднократных попыток покушений, как в 1866 году на Александра II (он был убит в 1881‑м), выходить за дворцовые стены стало рискованно. В случае Абдул-Хамида II подобная напряженность привела к расколу в представлении правителя о себе и обо всех остальных. Если султан хотел, он мог выступать как «модерный» монарх, чье государство все глубже проникает в повседневную жизнь османского населения, однако одержимость султана его личной безопасностью привела к тому, что он показывался перед своим народам реже, чем многие его предшественники, а также никогда не выезжал за границу. При таком положении дел необходима действенная символическая политика – чтобы компенсировать недостаток публичности правителя[841]. Эта политика подчеркивала, например, религиозную роль султана как калифа всех верующих.Институт халифата был обращен к наднациональной общности и подходил скорее для панисламских целей, нежели для создания имперской или национальной идентичности. В Японии, напротив, монархия стала важнейшим культурным интеграционным фактором возникающего национального государства. После 1871 года в Германской империи, устройство которой было более федеративным и менее унитарным, чем Японии Мэйдзи, император Вильгельм I (1871–1888) играл похожую – хотя и более бледную в личном плане – роль, правда, без квазирелигиозного культа императора и без «верности императору» как высшего критерия политической лояльности. В Великобритании обновленная викторианская монархия тоже оказалась очень успешной как объединяющая сила, в том числе в отношении Шотландии, которая пользовалась особенной любовью королевы. В империи интегрирующий фактор монархии проявлял себя в меньшей степени, чем на Британских островах, однако сохранение Содружества, которое до сих пор в значительной степени обеспечивается симпатиями к британской короне, свидетельствует о трансграничной стабильности (и способности к трансформациям) монархии. Вторая по величине колониальная империя европейцев, Третья Французская республика, не преуспела в создании такой добровольной связи бывших колоний с «метрополией».