В наши дни историческая наука не обязана, поддаваясь потребностям в политической еврориторике, выступать с эссенциализирующими высказываниями о «сущности» Европы. Сегодня она, к счастью для нее, может оставить позади прежние политико-идеологические сражения за образ Европы: теперь уже редко противопоставляются друг другу католический и протестантский, романский и германский (или славянский), социалистический и либерально-капиталистический образы Европы. Историческая литература по большей части едина в том, каковы были основные признаки и тенденции Европы в течение «долгого» XIX века. Ныне это уже вошло в учебники[832]
. Однако в какой степени эти признаки и процессы обосновывают особую историческую роль Европы, такая литература, как правило, объяснить не в состоянии, поскольку она по-прежнему крайне редко использует возможности сравнения с не-Европой. Постоянно и с успехом это делал Хартмут Кельбле, выбирая для сравнения прежде всего США, – однако до сих пор его примеру следовали немногие. Приходится констатировать вслед за Йостом Дюльффером: «Европу нельзя ни описать, ни понять, исходя лишь из нее самой»[833]. Особый профиль Европы проступает лишь в сравнении – с Японией или Китаем, Австралией или Египтом. Особенно плодотворным это сравнение становится, если его предпринимают не-европейцы. Они замечают то, что европейцам кажется в культуре само собой разумеющимся и не рефлексируется[834]. Но если мы хотим писать всемирную историю, то приходится обходиться без возможности такого взгляда со стороны или из других центров. Для мира в целом контрастного фона не существует.Какой же иной образ XIX века возникает, если поле зрения не ограничено Европой? Во-первых, надо подчеркнуть, что привычная концепция «долгого» XIX века – с 1780‑х годов до Первой мировой войны, – хоть и остается полезным допущением и подпоркой, не должна восприниматься при этом как естественная и универсальная для всего мира форма прошлого. Даже если не настаивать педантично на европейских рамочных датах 1789‑й и 1914‑й, все равно в эту схему не вписываются целые национальные и региональные истории. Если же эти рамки и сохраняют действенность вне Европы, то часто по причинам, имеющим с самой Европой мало общего[835]
. То, что Австралия начинает свою документированную историю от кораблей с заключенными, прибывших туда в 1788 году, никак не связано с Французской революцией 1789 года. А определенное единство эпохи между отречением императора Цяньлуна в 1796 году и революцией 1911 года в Китае имеет под собой внутренние династические основания и не связано с действиями европейцев в Восточной Азии. Случаев, когда следует предпочесть иные периодизации, больше. В Японии законченный исторический цикл составляет период с открытия страны для иностранцев в 1853 году до краха империи в 1945‑м. XIX век Латинской Америки продолжается с революций независимости 1820‑х годов (истоки которых лежат в 1760‑х) и до кануна мирового экономического кризиса 1929 года. В США Гражданская война Севера и Юга завершает первый период, начавшийся трансатлантическим кризисом 1760‑х годов. Новая эпоха американской и политической, и социальной истории определенно окончилась не в 1914 или 1917–1918 годах, а в 1941 или 1945 году, а с точки зрения важных для социальной истории межрасовых отношений – вообще лишь в 1960‑х. Для всей Африки – за исключением Египта и Южной Африки – и календарный, и «долгий» XIX века нерелевантны. Здесь колониальное вторжение 1880‑х годов открыло собой эпоху, которая продолжалась, пройдя обе мировые войны, до зенита деколонизации в 1960‑х. Из этого следует: периодизация всемирной истории не может работать со строгими конечными датами отдельной национальной истории или даже истории Европы. Начало и конец XIX века следует оставить открытыми.