Они оставались неизменными – там всегда было тепло и чисто, все вокруг было желтое и выглядело многообещающе, я всегда чувствовала пульсацию в трубах отопления. Еще там были трубы, по которым бежала вода. У этих труб были свои песни, которые они насвистывали, перекачивая воду и тепло. И все взаимосвязано, у всего есть свое особое направление.
– Это все равно что оказаться в карте. Не смотреть на нее, а оказаться прямо в ней, – сказала я как-то Рут, в очередной раз взявшей меня на прогулку по тоннелям. – Это скорее план чего-то, чем само «что-то».
Она ничего не ответила, и я знала, что мне не следует продолжать говорить об этом, но я не могла остановиться.
– В этом ведь заключена вся сущность больницы, понимаете?
– Время вышло, – ответила она мне. – У меня контрольный обход через десять минут.
В феврале я спросила у Мэлвина:
– Вы что-нибудь знаете про тоннели?
– Ты не могла бы рассказать мне поподробнее про тоннели?
Он ничего про них не знал. Если бы знал, то сказал бы: «Да?»
– Под всей больницей тянутся тоннели. Все здания соединены подземными тоннелями. Туда можно спуститься и пройти в любое нужное место. Там тепло, тихо и уютно.
– Материнское лоно, – подытожил Мэлвин.
– Никакое не лоно, – возразила я.
– Да.
Когда Мэлвин говорил «да» без вопросительной интонации, это означало «нет».
– Это его противоположность, – объясняла я. – Материнское лоно никуда не ведет. – Я изо всех сил пыталась придумать, как ему это объяснить. – Понимаете, больница – это действительно материнское лоно. Идти некуда, вокруг шумно, и ты застрял. Тоннели – это та же больница, но без всего, что меня напрягает.
Он ничего не ответил. Я тоже молчала. Потом мне в голову пришла еще одна мысль.
– Помните про тени на стенах пещеры?
– Да.
Ничего он не помнил.
– Платон утверждал, что все, что мы видим, – это тени неких истинных вещей, которые нам не видны. И истинная вещь – это не тень, а сущность… Это как… – Мне было никак не подобрать пример. – Это как огромный стол.
– Ты не могла бы рассказать поподробнее?
Стол явно был не самым удачным примером. Я начала импровизировать:
– Это как невроз. Когда истина заключается в том, что ты злишься, но проявляется она как страх быть покусанным собаками. Хотя на самом деле ты сам хочешь всех вокруг перекусать. Понимаете?
Высказав все это, я нашла свое объяснение вполне убедительным.
– А почему ты злишься? – спросил Мэлвин.
Он умер молодым, от инсульта. Я была его первой «аналитической» пациенткой, о чем узнала только лишь через год после выхода из больницы, когда окончательно прервала сеансы психоанализа. Мне наконец-то надоело шататься по пещере и вглядываться в тени.
Стигматография
Официальный адрес больницы выглядел так: 115 Милл-стрит. Дело было в том, чтобы те из нас, кто чувствовал себя настолько хорошо, чтобы начать работать, но не настолько хорошо, чтобы покинуть больницу, имели адрес-заменитель, подавая заявление о трудоустройстве. По правде говоря, адрес 115 Милл-стрит был таким же прикрытием, что и 1600 Пенсильвания-авеню.
– Посмотрим… Девятнадцать лет, живет на Пенсильвания-авеню, дом 1600. Эй, да это же Белый Дом!
Приблизительно так же реагировали и наши потенциальные работодатели, видя наши заявления о трудоустройстве, только без особой радости.
Адрес 115 Милл-стрит знаменит во всем Массачусетсе. Устроиться на работу, снять квартиру, получить водительские права – все это было проблематично. В анкете на получение водительских прав даже был пункт «Проходили ли вы курс лечения в психиатрической клинике?» Нет, что вы, я просто так люблю Бельмонт, что решила переехать на Милл-стрит, в дом 115.
– Вы живете на Милл-стрит, 115? – спросил меня невысокий человек, владелец галантерейной лавки на Гарвард-сквер, куда я пыталась устроиться на работу.
– Угу.
– И долго вы там живете?
– Ну, так, – махнула я рукой в сторону прошлого.
– Я так понимаю, все это время вы не работали?
Он откинулся на спинку кресла с самодовольным видом.
– Нет, – ответила я. – Мне нужно было кое-что обдумать.
На работу меня не взяли.
Когда я уже уходила, наши взгляды на мгновение встретились. В его взгляде было столько бесстыдства, что я аж поежилась. Знаю, что ты за штучка, говорили его глаза.
Кем же мы были, если нас так быстро и так прицельно можно было распознать?
Наверное, нам было лучше, чем до больницы. Как минимум мы стали старше и сознательнее. Многие из нас только и делали, что годами кричали и устраивали беспорядки, и теперь были готовы заняться чем-нибудь другим. Мы все научились ценить свободу, мы были готовы сделать все, лишь бы заполучить ее и больше не терять.
Вопрос был только один: что мы могли?
Могли ли мы просыпаться каждое утро, принимать душ, одеваться и идти на работу? Могли ли мыслить как обычные люди? Могли ли промолчать, когда нам в голову приходят странные мысли?
Одни могли, другие не могли. Но для внешнего мира клеймо было на нас всех.