В летнем театре «Буфф-Паризьен», маленьком зале на триста зрителей, оркестр состоял из шестнадцати музыкантов: флейта, гобой, кларнет, фагот, две валторны, корнет-а-пистон, тромбон, ударные и группа из семи струнных; позже я добавил к ним вторую флейту, еще один кларнет и корнет. С этими силами вполне можно было играть и ранние произведения Моцарта, не говоря уж о моих собственных. В «зимнем» зале в пассаже Шуазель музыкантов было вдвое больше, а уж в театре «Гэте» я мог дать себе волю и, если нужно, отодвинуть барьер в партер, чтобы разместить человек восемьдесят, а то и девяносто, увеличив количество струнных и ударных, добавив офиклеид, несколько арф и даже ветровую машину для «Путешествия на Луну». «Хорошенькая парфюмерша» была написана именно под этот оркестр.
С кем же мне предстояло выступать в Х? Из двадцати пяти музыкантов восемь были еще туда-сюда, шесть – вообще никуда, а остальные – ни в какие ворота. Чтобы обезопасить себя от возможных неприятностей, я первым делом попросил вторую скрипку сесть за барабан, дав шепотом несколько указаний. Кстати, барабан был обычный, под какой маршируют солдаты, турецкого не оказалось ни в оркестровке, ни в оркестре. Репетиция прошла так плохо, что я снова попытался сбежать, но не преуспел в этом. Я непременно должен был привести в исполнение свое детище, точно Авраам Исаака.
Авраама Господь всё же помиловал, а мне пришлось пройти свой крестный путь до конца. Два кларнета то и дело пускали петуха – кроме тех случаев, когда это требовалось партитурой. В комический марш слепых из первого акта я специально вставил несколько фальшивых нот, которые всегда вызывали смех. Кларнеты добрались до этого места и остановились, считая паузы: олух, оркестровавший мою музыку, переложил этот пассаж для квартета. Допустим, но на репетиции я специально просил господ кларнетистов играть здесь всё, что в голову взбредет, уже зная, что они способны изобразить лишь птичий двор. Однако эти негодяи привыкли играть, как написано, и не собирались импровизировать. Зато гобой, наоборот, обладал неуемной фантазией и вступал лишь тогда, когда сам пожелает. Флейта же свистела, если могла. Фагот вообще всё время спал. Виолончель и контрабас, сидевшие за моей спиной, пропускали такты и потом пытались наверстать упущенное. Дирижируя правой рукой, левой я перехватывал то смычок контрабаса, то смычок виолончели. Только первая скрипка умудрялась верно вести свою партию, но скрипачу было очень жарко: воздух в зале нагрелся градусов до сорока, и бедняга то и дело отирал пот со лба. Я просил его тогда:
– Не бросайте меня, мой друг, иначе мы пропали!
Он печально выпускал из рук свой платок и снова брался за инструмент.
К концу первого акта я захлебывался в море фальши и думал лишь о том, выдают ли здесь зрителям скамеечки для ног, которыми парижане запускают в оскандалившихся артистов. После финальных нот я остановил оркестр, еле удерживаясь, чтобы не втянуть голову в плечи… Буря аплодисментов! Я ушам своим не поверил.
Но это только присказка, был же еще и второй акт.
Держа в голове свою собственную оркестровку, я повернулся влево, к флейте-пикколо, но вместо нее вступил тромбон справа. Согласно партитуре кларнеты должны были исполнить мелодию в терцию; местный аранжировщик отдал ее корнет-а-пистону, который страшно фальшивил, и фаготу, который всё еще спал.
Когда мы кое-как добрели до финала, я был весь в поту. Дуэт Розы и Баволе заканчивается на до, и поскольку следующий за ним выход Клоринды начинается в си мажоре, я сделал модуляцию через до диез, фа диез, ми; контрабас играет ля диез… Великий музыкант из Х оркестровал мой маленький стройный марш для двух петушиных кларнетов, своенравного гобоя и крепко спящего фагота. Я подавал отчаянные знаки соседу фагота, который разбудил его резким толчком. Если бы я знал, что из этого выйдет, то не мешал бы ему спать. Вместо того чтобы сыграть ля диез, эта скотина со всей дури выдула ми! На три тона выше! Бедная артистка, игравшая Клоринду, естественно, последовала за ним, оркестр же, не вникавший в такие детали, продолжал играть, как играл. Представьте себе эту какофонию. Пот катился с меня градом, я метался за пультом, разрываясь между Клориндой и музыкантами; никто из них не понимал моей жестикуляции. И тут меня осенило. Я сделал вдохновенный и энергический жест в сторону барабана; тот понял и выдал дробь! Ах, какая дробь – чуть стекла не повылетали, на целых тридцать тактов! Сколько фальшивых нот не смогли пробиться сквозь нее! Публика наверняка не поняла, откуда взялся барабан в интимной сцене посреди ночи. Возможно, она решила, что в этом проявился гений композитора. В тот вечер я действительно чувствовал себя гением, нашедшим выход из безнадежной ситуации.
На следующее утро я с замиранием сердца развернул газеты, ожидая найти в них потоки брани в мой адрес. Отнюдь! С них пролились потоки лести и цветистых похвал моей оригинальной и эксцентричной манере дирижировать оркестром. Тем не менее я вернулся в Нью-Йорк, отказавшись от поездки в Чикаго.