— Нет, она состоится, — ответил султан. — Я не могу отменить её, потому что слухи о ней уже разнеслись по войску. Мои воины ждут и будут весьма разочарованы, если не получат ожидаемого. Я должен поднять их боевой дух.
Я помрачнел, но султан улыбнулся, добавив:
— Однако я помилую того посланца, которого твой брат прислал, чтобы выкупить пленных. И да, я скажу этому человеку, что помиловал его именно по твоей просьбе, и что ему следует тебе поклониться.
— О, повелитель, благодарю! — воскликнул я, причём совершенно искренне.
— Посланец вряд ли расскажет твоему брату о том, как оказался спасён, — продолжал Мехмед. — Но он наверняка проболтается приближённым твоего брата, и они призадумаются.
— О, повелитель, думаю, всё так и будет, — восторженно прошептал я и снова поцеловал султана.
У меня была надежда, что поцелуем всё и окончится, ведь султан собирался отдыхать недолго и хотел совершить казнь до полудня, пока не сделалось слишком жарко. И всё же слуга не зря задёргивал полотнища поплотнее. Мехмед всегда полагал, что одних лишь поцелуев в качестве благодарности не достаточно. За последние одиннадцать лет я не раз в этом убеждался. И вот убедился снова.
* * *
Казнь началась за два часа до полудня. Её устроили в поле перед турецким лагерем.
Разумеется, мне пришлось присутствовать там, и когда всё только началось, я обрадовался, что нахожусь не в первых рядах наблюдателей, а чуть позади и могу отвернуться или зажмуриться, если хочу.
Впереди находился Мехмед, снова облачившийся в свои позолоченные доспехи и усевшийся в седле с таким гордым видом, будто сам взял в плен тех людей, которых теперь казнил. Справа от султана находился Исхак-паша. Слева — Махмуд-паша. Остальные почётные места достались другим высокопоставленным турецким военачальникам, а я на своём — единственном оставшемся у меня — гнедом коне находился за спинами этих людей.
Тем не менее, мне было хорошо видно толпу пленников и то, как турецкие воины выхватывали из неё очередных троих несчастных и вели к месту казни, где поджидали палачи с тяжёлыми саблями наготове.
Пленников ставили на колени примерно в пятнадцати шагах от султана. После этого следовал одновременный взмах трёх клинков, и три головы одновременно падали на траву. Я вздрагивал, стискивал зубы, чтобы не взвыть.
Наверное, я не вёл бы себя так, если б пленники вдруг не вздумали петь. Они пели песню о свободолюбивом жаворонке — о том, как его поймали в клетку, а затем ему удалось улететь.
Главное в этой песне оказалось то, что она закольцовывалась, и пять куплетов из неё можно было повторять бесконечно — столько раз, насколько хватит сил у певца. Жаворонка ловили — он улетал, затем его снова ловили — он снова улетал.
И вот люди моего брата, когда поняли, что султан никого не помилует, начали петь эту песню. Они будто говорили: "Всех не перебьёте. Обязательно найдётся кто-то, кто продолжит наше дело". А может, они так воевали со смертью? Ведь когда человек пел, и песня обрывалась вместе с его жизнью, то продолжение песни в некотором роде означало и то, что жизнь продолжается. Казнь длилась часа три, и все три часа непрерывно звучала песня. Её пели и те, кого вели на казнь, и те, кто только ждал казни.
Мне всегда становилось жутко, когда очередное слово в песне прерывались странным вскриком. В это мгновение голова певца отделялась от тела, и казалось, что не только шея, но и само слово песни перерублено. Очень странное чувство.
Конечно, я запомнил слова песни. Турки их не понимали, а я понимал, потому что не забыл румынскую речь. Эти строки были совсем не так изысканны, как греческие или персидские стихи, которые я прежде читал, но ещё никогда стихи не производили на меня такого впечатления: