— Есть надежда на исправление положения, — сказал он, — так что будьте готовы в любое время прибыть ко мне со всеми документами по моему вызову!
В три часа дня Сазонов вошел в кабинет императора.
«У Государя, — вспоминал Сазонов, — никого не было. Входя, я заметил, что Государь устал и озабочен».
В течение пятидесяти минут министр иностранных дел докладывал царю политическую обстановку.
«Я, — писал он в мемуарах, — передал Государю подробно мой разговор с военным министром и начальником генерального штаба и прибавил к этому последние полученные в министерстве иностранных дел известия из Австрии и Германии, которые были еще неизвестны Государю.
Все они не оставляли сомнения в том, что положение за те два дня, что я не видел Его Величества, настолько изменилось к худшему, что не оставалось больше никакой надежды на сохранение мира.
Все наши примирительные предложения, заходившие далеко за пределы уступчивости, которой можно ожидать от великой державы, силы которой еще не тронуты, были отвергнуты.
Та же участь постигла и те предложения, которые были сделаны, с нашего согласия, сэром Эд. Греем.
Перейдя к вопросу о всеобщей мобилизации, я сказал Государю, что разделяю мнение генералов Янушкевича и Сухомлинова об опасности всякой дальнейшей ее отсрочки».
— По сведениям, которыми они располагают, — говорил министр, — официально не объявленная германская мобилизация шла полным ходом, благодаря совершенству германской военной организации. Это обстоятельство создавало для Германии громадное преимущество, которое могло быть парализовано нами, и то до известной только степени, своевременным принятием мобилизационных мер. Генеральный штаб и я считаем, что лучше, не опасаясь вызвать войну нашими к ней приготовлениями, тщательно озаботиться последними, нежели из страха дать повод к войне быть застигнутыми ею врасплох…
Царь задумчиво покачал головой и ознакомил министра с последней телеграммой Вильгельма II.
«Я, — вспоминал Сазонов, — видел по выражению его лица, насколько он был оскорблен ее тоном и содержанием.
Одни угрозы и ни слова в ответ на предложение передачи австро-сербского спора в Гаагский трибунал.
Это спасительное предложение, если бы не счастливая случайность, о которой я упомянул, осталось бы и поныне никому неизвестно.
Дав мне время внимательно перечитать злополучную телеграмму, Государь сказал мне взволнованным голосом:
— Он требует от меня невозможного. Он забыл или не хочет признать, что австрийская мобилизация была начата раньше русской, и теперь требует прекращения нашей, не упоминая ни словом об австрийской. Вы знаете, что я уже раз задержал указ о мобилизации и затем согласился лишь на частичную. Если бы я теперь выразил согласие на требования Германии, мы стояли бы безоружными против мобилизованной австро-венгерской армии. Это безумие…»
Сазонов заметил, что и телеграмма Вильгельма, и беседа с Пурталесом лишний раз доказывают, что войны не избежать.
— Она, — говорил министр, — давно решена в Вене. Что же касается Берлина, то он вместо того, чтобы вразумить Вену, требует от нас капитуляции перед Центральными державами, которая покрыла бы позором доброе имя русского народа!
«Государь молчал, — вспоминал Сазонов. — Затем он сказал мне голосом, в котором звучало глубокое волнение:
— Это значит обречь на смерть сотни тысяч русских людей. Как не остановиться перед таким решением?
Я ответил ему, что на него не ляжет ответственность за драгоценные жизни, которые унесет война.
Он этой войны не хотел, ни он сам, ни его правительство. Как он, так и оно сделали решительно все, чтобы избежать ее, не останавливаясь перед тяжелыми для русского национального самолюбия жертвами.
Он мог сказать себе с полным сознанием своей внутренней правоты, что совесть его чиста и что ему не придется отвечать ни перед Богом, ни перед собственной совестью, ни перед грядущими поколениями русского народа за то кровопролитие, которое принесет с собою страшная война, навязываемая России и всей Европе злою волею врагов, решивших упрочить свою власть порабощением наших естественных союзников на Балканах и уничтожением там нашего исторически сложившегося влияния, что было бы равносильно обречению России на жалкое существование, зависимое от произвола центральных империй.
Из этого состояния ей не удалось бы вырваться иначе, как путем невыразимых усилий и жертв, притом в условиях полного одиночества и в расчете на одни собственные силы.
Мне было больше нечего прибавить к тому, что сказал Государю, и я сидел против него, внимательно следя за выражением его бледного лица, на котором я мог читать ужасную внутреннюю борьбу, которая происходила в нем в эти минуты и которую я сам переживал едва ли не с той же силой.
От его решения зависела судьба России и русского народа.
Все было сделано и все испытано для предотвращения надвигавшегося бедствия, и все оказалось бесполезным и непригодным.