Нет большей глупости, чем определение живописи как плоской поверхности, покрытой краской. Годно для торговцев, живописью торгующих, как квадратными метрами. Определение, очень популярное, взято из высказывания Мориса Дени, безжалостно перевранного в переводах: «Следует помнить, что картина – не боевой конь, не обнажённая женщина или какой-нибудь эпизод, а прежде всего не что иное, как плоская поверхность, покрытая красками, нанесёнными в определённом порядке». На самом деле Дени сказал: Se rappeler qu'un tableau, avant d'être un cheval de bataille, une femme nue ou une quelconque anecdote, est essentiellement une surface plane recouverte de couleurs en un certain ordre assemblées. [ «Помните, что картина до того, как стать боевым конём, обнажённой женщиной или неким анекдотом, это прежде всего плоская поверхность, покрытая красками, расположенными в определённом порядке»]. Пошлость про плоскую поверхность Дени не мог отвесить, он всё же был хорошим художником. К высшей лиге великих он, однако, даже и не приближался, потому что считал, что картина может быть конём, женщиной или анекдотом. А это слишком мало. На большее он не претендовал, хотя и считается символистом, но определение, носившееся в воздухе со времени изобретения фотографии, избавившей живопись от необходимости передавать пресловутую реальность, чего от неё раньше всё время ждали всякие дураки, было им сформулировано очень чётко. Оно живопись и убило.
По-настоящему великое произведение никогда не сводится ни к воспроизведению чего-либо, ни к story. Это касается всего, в том числе и литературы, даже если это и просто рассказ, как рассказы Чехова, сильно отличающиеся от рассказов Чехонте. Вот почему Голливуд, после 1960-х годов на story повёрнутый, ничего великого не создаст и все его блокбастеры останутся со своим кассовым успехом у разбитого корыта. Любое произведение Микеланджело создаёт концентрацию смысла, или, точнее, смыслов, раздвигающих все границы времени и пространства до бесконечности. В его произведениях, однако, нет того прямого действия, что свойственно работам Караваджо и делает их столь кинематографичными. Поди воспроизведи условность микеланджеловских Потопа или Страшного суда. Да даже с «Святым Семейством» на Тондо Дони ничего не выйдет: расставь всех так, как у Микеланджело, в том числе и обнажённых на заднем плане, и получится полная ахинея.
Мир Микеланджело иконно замкнут. Внешнее, то есть мы – земная реальность и земное время – не получаем доступа в мир его творения. Микеланджело всегда сосредоточен только на реальности духа, а метафизику никакой камерой не заснимешь, даже слетающую с небес Мадонну. Кинематограф, как и фотография, метафизику могут только подразумевать, вот почему вся живопись до Караваджо не кинематографична по своей сути, хотя и очень киногенична. Его произведения соответствовали тому, что хотела Контрреформация, сформулировавшая свои требования на Тридентском соборе: создать искусство воздействия, переводящее таинства христианской веры на понятный и доступный для массы мирян язык. Отвлечённая эзотерика религиозной живописи маньеризма, идущая от иконного строя, этому требованию отвечала с натяжкой. Слишком уж всё по-модернистски отстранённо. В сущности, требования Тридентского собора были по-соцреалистически прогрессивными. Караваджо гениально понял задачу, что католицизм поставил перед художником. Он первым разомкнул границы живописного произведения, открыв их вовне и тем самым выполнив требование ватиканских идеологов. Опирался он при этом на опыт, полученный им при работе над натюрмортами и жанровыми композициями, то есть второстепенными, с точки зрения официоза, жанрами, не стоящими внимания. Результат ошарашил заказчиков: они не ожидали, что осуществление их пожеланий принесёт столь революционные плоды. Увидев первые произведения Караваджо, Рим разделился на его поклонников и противников, спорящих и брызгающих ядом друг на друга.