Придя домой, Головенко распахнул окно. Влажная прохлада ночи, медвяные запахи цветов потянули в комнату. На темнокубовом небе безмолвно сверкали крупные звезды. Выхваченные светом от окна из чернильной тьмы кусты крыжовника с непривычно серым кружевом листвы казались затопленными неподвижной, хрустально-чистой водой.
Деревня спала. Было тихо. Живо и ощутимо встал в памяти Степана фронт с постоянным грохотом взрывов, сотрясающих землю. Такая покойная тишина там, на фронте, до предела натягивала нервы ожиданием чего-то невиданно ужасного; при такой тишине за каждым кустом, за каждой кочкой чудился враг.
…Это ощущение тревоги невольно охватило Головенко и сейчас.
Когда прощался с товарищами по госпиталю, они говорили, что Головенко едет отдыхать. Так это казалось и ему. Поэтому чувство неловкости, ложного стыда перед фронтовиками не покидало его, пожалуй, до вчерашнего дня. Конечно, здесь не рискуешь жизнью, но и здесь требуется упорная и не менее благородная борьба, чем там, на фронте, — борьба за хлеб. Завтра должна начаться работа уже по его указаниям, под его руководством. Что думают о нем председатель колхоза, механик, оставшиеся явно недовольными поступком Головенко. Может быть, следовало бы найти иной путь? Какой? — Путь, который предлагал Подсекин: не трогать тракторы, ждать уборку с неисправными машинами — путь сознательного срыва уборки. Головенко представил себе, как он, фронтовик, смог бы пойти в бой на неисправном танке… Он закрыл рукой глаза и содрогнулся. А здесь, что же — здесь тоже бой. Неубранный во-время хлеб — потерянный хлеб. Этого Головенко допустить не мог. Меры приняты. Надо действовать. Он с вечера поручил механику составить план очередности ремонта машин, план расстановки людей, однако у него не было уверенности, что Подсекин выполнит это, судя по той неприязни, которая выражалась на его лице, когда он выслушивал это распоряжение.
Головенко достал листы бумаги с фамилиями трактористов, которые он записал на собрании, записную книжку с пометками о состоянии осмотренных машин и сел за письменный стол.
Просидел до тех пор, пока не выгорел керосин в лампе. Тогда он, привернув чадящий фитиль, подсел к раскрытому окну.
В раздумье сидел Головенко на подоконнике и курил папиросу за папиросой. Невидимые во тьме сопки постепенно стали проявляться на фоне светлеющего, неба синим, как остывшее железо, силуэтом. Начинался рассвет. Раскидистые кроны боярышника, растущего по-над рекой, закутались в легкую прозрачную вуаль тумана. Стало холоднее, Головенко поежился, но от окна не отошел. Небо между тем все ярче и ярче разгоралось изумрудным светом. Рваные пушинки облачков порозовели. В орешнике на сопках мелодично свистнула иволга. В деревне озорно загорланили петухи. Что-то зашелестело в садике: из кустов выпорхнула пичужка. Трепыхая крылышками, как бы стряхивая с себя жемчуг росы, она с ликующей песней взлетела в небо. Наконец, дрогнул полумрак, и из-за сопок выглянула каленая горбушка солнца.
— Не спишь, директор?
Головенко вздрогнул и оглянулся. Около забора, навалившись на него грудью, стоял Саватеев.
— Не спишь, говорю? Раненько поднялся.
Головенко не знал, что ответить. Признаться, что он не спал всю ночь, почему-то было неловко. Саватеев, видимо, и не ожидал ответа; он задумчиво смотрел в сторону, мирно попыхивая трубочкой.
— Чего ж так рано на работу собрался? — спросил Головенко.
Саватеев выколотил трубку о столбик забора, рассыпая искры.
— Посмотреть надо, кое-что подготовить. Взялись за гуж. Ты, директор, сообрази, чем нам заняться в первую голову. У меня кое-какие соображения есть. Ну да увидимся — потолкуем.
Высунувшись из окна, Головенко взглядом сухо блестевших от бессонной ночи глаз проводил Саватеева до мастерской. У ворот к токарю подошел сторож. Они закурили. Потом Саватеев с громким скрипом распахнул двери мастерской. Лязг тяжелой дверной накладки звучно разнесся по поселку. Головенко засмеялся, ударил кулаком по подоконнику.
— Порядок.
И поспешно начал одеваться.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Герасимов ушел с собрания расстроенным. В его созидании никак не укладывалось решение директора МТС ремонтировать тракторы накануне уборки. «Головенко человек новый, с него спрос невелик, всегда оправдается, — рассуждал он. — Получается, что хлеб надо убирать своими силами, а где они, эти силы? Много ли женщины нахватают серпами. Можно пустить, конечно, косарей, наконец, лобогрейку, но все это не решит дела. Как обойдешься без комбайнов? А они при таком обороте дела будут пущены на поля неизвестно когда. Действительно, в прошлом году комбайны работали из рук вон плохо, сроки уборки были нарушены, было много потерь, но они все же работали. Что будет теперь?»
Не на шутку встревоженный Герасимов пошел к Марье Решиной.
Марья записывала что-то в тетрадку. На абажуре висячей лампы была наброшена цветистая косынка, затеняющая кроватку, где спал Вадик. Герасимов спихнул кошку со стула, сел. Лицо у него было обиженное, даже виноватое. Он со вздохом оглядел просторную чистую комнату, убранную по-городскому.