Говорить о единодушии между цензором и драматургом, конечно, не приходится. По требованию цензуры в пьесу был введен образ квартального, который появлялся уже после диалога со зрителем и делал этот диалог ненужным: Подхалюзина в этой версии карали «по приказанию начальства» (
Как показывает разрешение первой комедии драматурга, с середины 1850‐х годов драматическая цензура покровительствовала Островскому и стремилась разрешать даже ранее запрещенные его пьесы, руководствуясь в первую очередь литературными критериями. Теперь цензоры отсылали к таким категориям, как «народность», «национальность», «человеческое», исходили из способности публики адекватно воспринимать его произведения, — все это мало похоже на то, как цензоры воспринимали первую комедию Островского. Парадоксальным образом цензурный запрет привел к такому росту значения Островского в литературе, что сами цензоры уже не могли игнорировать это значение и анализировали произведения драматурга, пользуясь языком именно литературной критики. Похоже, именно от значительного в литературном смысле автора они ожидали принципиального воздействия на публику и способности не просто «возмутить» или «развлечь» ее, а конструировать в зрительном зале своеобразное сообщество, не разрываемое сословными конфликтами и противоречиями. В этих условиях стало возможным разрешить комедию «Свои люди — сочтемся!» с ее попытками сконструировать своеобразное сообщество в зрительном зале.
Драматическая цензура второй половины 1850‐х годов, менее скованная бюрократическими процедурами, чем общая цензура (см. главу 1 части 1), была готова хотя бы отчасти играть по правилам литературного сообщества, однако теперь к этому уже не было готово само сообщество, включая Островского. Это в какой-то степени связано с принципиальной непрозрачностью цензуры. Драматург едва ли знал о своей репутации в III отделении: он жил в Москве, а цензуровались его пьесы в Петербурге, и сведения об этом драматург получал по преимуществу от своего друга, петербургского актера Ф. А. Бурдина, крайне недоброжелательно настроенного по отношению к Нордстрему. О том, насколько мало современники знали о драматической цензуре, свидетельствует тот факт, что даже сотрудники общей цензуры не понимали, кто именно запретил постановку комедии Островского. Сразу после запрета министр народного просвещения предупредил цензурные комитеты, чтобы переиздания пьесы не разрешались без консультаций с Главным управлением цензуры[436]
. Самому Островскому сведения о запрете также были переданы со ссылкой на министра (см. раздел 1). В итоге Островский считал, что источником претензий к его произведению была находившая в ведомстве Министерства народного просвещения общая цензура, которая первоначально как раз не возражала против публикации. Более того, сами сотрудники общей цензуры тоже были убеждены, что источником запрета было их руководство. Об этом, в частности, писал желавший добиться переиздания комедии в первоначальном виде Гончаров в своем рапорте о пьесе, ссылаясь на самого Островского:Автор, как видно из прилагаемой при сем в подлиннике его записки, переменил заглавие своей пьесы, которая была уже напечатана, и приделал новую сцену в заключение — по причине сделанного ему в 1850 году замечания от тогдашнего министра народного просвещения князя Ширинского-Шихматова, что комедия оставляет тяжелое впечатление (
Литературное сообщество ничего не знало о драматической цензуре и не могло заметить значимых перемен в ее деятельности. Уже в 1859 году А. В. Дружинин в специальной записке, которую планировалось передать в драматическую цензуру, утверждал, что одна из основных причин «бедственного положения» российской сцены — это «исключительное положение цензуры драматических произведений, которая надолго оттолкнула от театра всех лучших наших литераторов»[438]
. Среди наиболее ярких проявлений этого бедственного положения критик упомянул и запрет постановки комедии Островского «Свои люди — сочтемся!»: