Образцом и с точки зрения художественного значения, и с точки зрения нравственного смысла казалось цензорам творчество Островского. Интересно, что уже в 1855 году Гедерштерн явно испытывал сомнения насчет того, можно ли разрешить «Картину семейного счастья» Островского, ссылаясь именно на ее поучительный характер: «Пьеса нравоисправительная; но прилично ли выводить на сцену с таким цинизмом плутовского русского купечества…» (
Именно в этом контексте и стоит рассматривать разрешение «Грозы» в следующем, 1859 году. Все тот же Нордстрем так излагал финал драмы:
Она предчувствует, что этот проступок она должна искупить ценой жизни, но пагубная страсть ее уже не боится людского приговора, она даже желает найти свидетелей, чтобы получить наказание за совершенный ею грех. <…> Хотя она и находит в добром и снисходительном муже своем защиту против озлобленной свекрови, но под бременем своей вины она после прощания с Борисом, который уезжает в Кяхту, бросается в воду, чтобы кончить жизнь (
Как нетрудно заметить, цензор исказил сюжет произведения Островского, чтобы сделать его более «нравственным» и, вероятно, более приемлемым для своего руководства. Вопреки его словам, муж Катерины Тихон не только не поддержал ее «против озлобленной свекрови», но и избил изменившую жену — не по собственному желанию, а по просьбе «маменьки». Трудно сказать, насколько сознательно Нордстрем не понял «Грозу», однако несомненно, что таким образом он сделал кару Катерины за ее прегрешения более закономерной и менее возмутительной для зрителя: обманут оказался действительно жалостливый муж. Таким образом потенциальная субверсивность сюжета «Грозы» по отношению к семейным нормам была Нордстремом смягчена, зато драма Островского предстала перед руководством истинно нравственным произведением.
Похоже, что цензоры и дальше воспринимали творчество Островского как своеобразную «школу жизни» и, в отличие от николаевских времен, по нравственным причинам его произведений не запрещали. Напротив, автор «Грозы» казался им образцом того, каким образом мастерство драматурга может сделать даже потенциально рискованную тему приемлемой и нравоучительной. В 1867 году член Совета А. Г. Петров обсуждал пьесу Н. Я. Соловьева «Душевный человек», где, в частности, сын рассказывал со сцены о кутежах отца. Согласно мнению Петрова, недостаток пьесы состоял прежде всего не в самом факте кутежей, а в том, каков их смысл в контексте пьесы: «…главная вина глубокой испорченности семьи падает на ответственность отца семейства, который уличается своими детьми в низких слабостях и пороках» (
В его типах под густым слоем самодурства и косности проявляется сильный практический ум и непоколебимые нравственные убеждения, и при том какая разница в художественном выполнении, в психологической правде характеров. Не имея права требовать от автора «Сцен» талантливости Островского, необходимо, однако, заявить, что эти грубые очерки не удовлетворяют никаким эстетическим требованиям и по своей незаконченности (кроме разве последней сцены), не давая ни прямого нравственного вывода, ни материалов к нему, способны вызвать в зрителе не сочувствие к добру, а одно лишь отвращение к изображаемой среде (
Литературный авторитет Островского и его репутация как «нравоучительного» драматурга в глазах цензоров были двумя сторонами одной медали и свидетельствовали о том, что его произведения не вызывали никаких вопросов с «общественной» стороны — и действительно, после 1860 года они если и запрещались, то скорее по политическим соображениям, как, например, историческая пьеса «Козьма Захарьич Минин, Сухорук» (см. главу 3 части 2).