Если святость для автора «Обрученных» – это узда разума для укрощения страстей, то для Достоевского между разумом и чувством не было столь явных противоречий. Автор «Братьев Карамазовых» даже склонен максимально сосредоточить внимание читателя на тайне «тлетворного духа» скончавшегося старца Зосимы. Покойный праведник был так почитаем, что суеверный народ меньше бы удивился тому, что бренное тело великого праведника вознеслось у всех на глазах, чем тому, что оно просто «провоняло». Писатель показывает таким образом, как еще, по сути, по-язычески вульгарны представления о святости. Ведь не только простой темный люд, но и монастырская братия и даже слывущими просвещенными прихожане ожидали не естественного процесса разложения умершей плоти, а неких чудес.
Что поражает больше всего – это особая «симметрия» между сюжетами фра Кристофоро и отца Зосимы. Зосима рискует жизнью, ждет, чтобы противник выстрелил первым, и затем, из-за мыслей, появившихся у него ночью и из-за решения, принятого им еще утром, бросает пистолет и просит у противника прощения. А фра Кристофоро этого не успевает сделать, он совершает ужасное преступление, и его душа переживает тогда гнев Бога Живого.
Современная исследовательница комплекса «грешных святых» в русской литературе М.Н. Климова приводит примеры восточных и западных святых, которые поведали миру о своей мятежной юности: это блаженные отцы Западной Церкви Августин и Иероним, св. Ефрем Сирин. Относительно Достоевского она отмечает:
«Житие» старца Зосимы ориентировано на традиционное житие-биографию святителя или преподобного, особенно преуспевшего в деле наставничества мирян. Такие жития-биографии нередко включают эпизод юношеских заблуждений будущего святого (тем легче ему в дальнейшем будет наставлять мирян, сбившихся с истинного пути и пришедших к нему за советом).[280]
В целом неудивительно, что человек, пришедший к раскаянию и праведной жизни монаха, имеет в прошлом, если не тяжкие грехи, то во всяком случае опыт земных страстей, искушений и заблуждений. В ракурсе сравнения старец Зосима и фра Кристофоро в их мирском воплощении при всех безусловных совпадениях предстают как фигура объемная и плоская. Если началом поворота к идее отречения от мира для Лодовико служит вполне для того достаточная тяжесть вины после совершенного преступления, то в характере будущего «русского инока» читателю приоткрывается своего рода движение души, при том, что как такового преступления герой не совершает, да и в общем, в картине своих помыслов и деяний, на протяжении всего описания жития нравственный портрет старца остается неизменно благостным, мягким, в нем уже угадывается перспектива будущей, новой жизни. В романе Мандзони фра Кристофоро связан в основном с героями текущей исторической действительности, а в прошлом – лишь с тем грехом молодости, искупительной жертвой которому стала вся его жизнь. История старца Зосимы даже в чисто художественной реализации являет собой более сложный феномен. Помимо живых героев романа, Зосима пребывает во текущем взаимодействии с героями своего прошлого. От брата Маркела ему достается чуть ли не главная линия его будущих поучений; неслучайно в записи «Жития» рассказ о рано покинувшем его брате предшествует даже теме «О Священном Писании в жизни отца Зосимы»: «Юн был, ребенок, но на сердце осталось все неизгладимо, затаилось чувство. В свое время должно было восстать и откликнуться. Так оно и случилось» (14, 263). Достоевский и в случае с Зосимой непременно указывает на пору детства как на важнейший этап формирования личности человека. Будучи уже почти на смертном одре, старец произнесет: «Отцы и учители, пощадите теперешние слезы мои – ибо все младенчество мое как бы вновь восстает предо мною, и дышу теперь, как дышал тогда детскою восьмилетнею грудкой моею, и чувствую, как тогда, удивление, и смятение, и радость» (14, 264).