Другой важный герой, определивший окончательно выбор дальнейшего пути Зосимы – это Таинственный посетитель Михаил. По сути, Михаил совершил тот тяжкий грех, который будущий молодой схимник однажды был готов совершить. Исповедь раскаявшегося убийцы остается истинно осознанной только для Зосимы, поскольку общество поверить признанию грешника не смогло. Уже тогда Зосиме будто бы понятны страдание и единовременная радость этого раскаяния, а в своих беседах с Алешей он сообщает, что на протяжении всей своей жизни молится за покойного. Старец как бы несет в душе своей отпечатки людских душ, открывшихся ему за долгие годы, и этот эфемерный, но бесценный и на деле требующий определенной подготовки груз он передает своему ученику с тем чтобы тот нес в мир его идеалы, развивал и передавал младшему поколению его учение. На Алешу как известно Достоевским делалась основная ставка, вплоть до того, что у последнего романа по замыслу, как известно, должно было быть продолжение.
С одной стороны, образ старца насыщен живыми красками своих праведных прототипов: оптинского старца Амвросия, инока Парфения, Тихона Задонского; в его речи улавливаются мотивы и стилистика Исаака Сирина и Иоанна Лествичника. С другой же стороны, мнение ученых насчет художественной полноценности образа старца Зосимы неоднозначно, и даже в основательных работах авторитетных филологов герой Достоевского получал весьма критическую интерпретацию[281]
. А.С. Долинин рассматривает образ праведника неотрывно не только от Дневника писателя, но и от образа романного антипода старца Зосимы, Ивана. Исследователь уличает Достоевского в искажении характера последнего героя с той целью, чтобы тезис «идеальная нравственная чистота с атеизмом несовместима» получил свое подтверждение, и идеология Зосимы одержала бы победу над карамазовским «бунтом»[282]. Более поздние работы исследователей[283] где так или иначе затрагивается идеологический или поэтический аспекты в образе старца, демонстрируют не только более лояльное, но и более широкое понимание именно художественной составляющей романа, для реализации которой фигура Зосимы чрезвычайно значима. На наш взгляд, в деле интерпретации религиозного контекста романов Достоевского есть две крайности, становящиеся доминирующими в зависимости от определенных социальных тенденций. Первая – это попытка уличить писателя в идеологической вторичности и наивности, забывая, что речь идет в первую очередь о писателе, создающего своих героев и их высказывания как художественные элементы. «Христианство Достоевского в искусстве – это не речи проповедника, – справедливо замечал по этому поводу С.И. Фудель. – Это <…> общая точка зрения на мир, какой-то луч света, откуда-то сбоку освещающий темное царство его трагедий»[284]. Вторая тенденция, прямо противоположная первой, заключается в том, что автора буквально ставят в один ряд то ли со святыми праведниками, его героями, то ли с богословами и учителями Церкви. С правотой высказывания И.Л. Волгина по этому поводу трудно не согласиться:Если раньше христианский дух Достоевского стушевывался и выносился за скобки, то сейчас обнаруживается другая крайность. Его спешат превратить в «смиренного инока Пафнутия», в даровитого комментатора евангельских текстов. Разумеется, Достоевский – христианский писатель. Но он прежде всего – писатель. Он существует как художник вне церковных стен. Он связан с православием отнюдь не каноническим, а художественным образом.[285]
Безусловно, нельзя не говорить о том, что романы Достоевского интертекстуально насыщены библейскими аллюзиями и прямыми цитатами, тем более, что ряд филологических работ представляет серьезные изыскания на этот счет[286]
.