Они вместе со Славой Васильковым поступили на востфак, потом поссорились. Аскатский, несмотря на еврейство, умудрился стать комсоргом элитарного Института востоковедения АН СССР. Он занимался джайнизмом, особое внимание уделяя суицидной направленности учения джайнов. В последний раз я видел его в разгар перестройки: Ося раскручивал «Клуб отцов-одиночек» при ДК пищевиков, но не уверен, что у него самого были дети, даже, может, и жены не было.
На литературных вечерах во Дворце пионеров выступал и девятиклассник Сережа Стратановский[175]
. Свои стихи он читал плохо, запинаясь, тушуясь, но уже тогда писал, на мой вкус, гораздо ярче, чем Гурвич, – и писал «неправильные» стихи, слишком угловатые, корявые и потому больно царапающие, запоминающиеся. К числу любимцев начальства, естественно, он не относился. Я предпочитал декламировать на вечерах не свои, а чужие стихи, что тоже пользовалось успехом, хотя и совсем другого сорта, на грани скандала: весной 60-го меня едва не уволокли со сцены во время исполнения довольно-таки дурацкого послания Эдуарда Багрицкого к комсомольскому поэту Николаю Дементьеву. Но зато там был рефрен, звучащий, мягко говоря, вызывающе в разгар травли Бориса Пастернака. Строки:выделенные голосом, вызывали одобрительное бурчание зала и аплодисменты.
Чужие стихи я предпочитал своим, разумеется, не из ложной скромности. Все «дворцовские» стихотворцы презирали тех, кто сочинять не может или не хочет. Но скандал – дело святое. Здесь и чужое сгодится. Первые уроки снобизма и первые уколы авторского самолюбия требовали хлестких манифестов, жара литературных битв. Встретить не-гения среди шестнадцатилетних подопечных Дворца пионеров практически не представлялось возможным. Подражая футуристам, мы манифестировали собственную гениальность. Мог ли кто-либо из нас в 1960 году предполагать, какая сила предвидения заключена в эпатажном, как всем казалось, зачине программного документа молодого литературного поколения: «Мы – кочегары нового искусства. Мы – дворники старого. Мы утверждаем…» Что там утверждалось, теперь не имеет никакого значения, а вот по части кочегаров и дворников – тут уж в самую точку. Та к оно и случилось. Под манифестом стояли подписи трех друзей: Бори Айзина, Вити Соколова и моя.
Наши – всей троицы – «кочегарские» и «дворницкие» стихи, аккуратно переписанные от руки, прикнопливались – после обязательной педагогической цензуры – на красиво задрапированную чертежную доску в помещении Литературного клуба, их читали случайно забредавшие туда подростки, наполняясь уверенностью, что и они могут творить не хуже. И не только стихи или манифесты. Мы вместе сочиняли оперы на «горячие» сюжеты, предлагаемые самой жизнью. Грустная история летчика Пауэрса, например, была положена на музыку, с использованием тем «Пиковой дамы», «Аиды» и вокальных номеров из детских радиопередач. Ричард Никсон пел дискантом, переходящим в фальцет, на манер «Колючки», популярного в конце 50-х комического радиоперсонажа. Партию предсовмина СССР исполнял лирический тенор. Помню дуэт Эйзенхауэра и Хрущева. Айк (баритон) натягивает медицинские перчатки, на одной из которых крупно выведено «U-2» (название сбитого разведывательного самолета), и лезет в карман Хрущеву, громким театральным полушепотом комментируя свои действия:
Хрущев же, как бы не замечая поползновений партнера, самозабвенно выводит рулады, обращенные исключительно к литерным рядам партера:
Главным инициатором нашей оперно-политической активности был Боря Айзин, большеголовый, близорукий и нервозно жестикулирующий вьюноша. Он писал длинные романтические марины, не стесняясь начинать их строчкой: