Володя Комаров, лысеющий историк, был намного старше нас, первокурсников, помнил еще немецкую оккупацию Псковщины и писал прозрачные нерифмованные тексты, что являлось редкостью в начале 60-х, ошибочно опознаваясь как «верлибр». С Женей Пазухиным мы подружились еще в школе – оба двоечники, он к тому же и второгодник, и оба крайне озабочены преображением деградировавшего человечества в нечто невиданно-титаническое. Под буроплексигласовой доской с именами школьных медалистов (среди них – Александр Кушнер) мы обсуждали проекты радикальной революции духа, призванной смести все существующие социальные институты, в том числе – казенную систему образования с ее убогими наградами и жалкими наказаниями. Пазухин, будучи натурой художественной, несколько лет провел в стенах СХШ, где учился в одном классе с Олегом Григорьевым, однако не выдержал накала творческой атмосферы. Спланировав в обычную школу, он прославился безграмотностью, возведенной в идеологический принцип. В слове, скажем, «женьщина» Женя упорно ставил мягкий знак – чтобы таким образом недвусмысленно обозначить принадлежность предмета к слабому полу. Никакие двойки не могли его переубедить. В конце концов он сочинил самое женоненавистническое стихотворение, какое могло бы только быть написано пятнадцатилетним подростком. Оно ходило в самиздате, но, к сожалению, сейчас пазухинскую «Бабу» немногие помнят:
Пазухин решил обнародовать свою «Бабу» и вместе с другими примерно такого же порядка текстами отнес ее в журнал «Нева». Ему ответили письмом на редакционном бланке: «Дорогой товарищ Пузанов! Стихи Ваши прочли, и вот Вам дружеский совет: не пишите больше таких стихов, а лучше читайте хорошие книжки. Литконсультант П. Заводчиков». Письмо пришло на тот же самый адрес, на который Юрий Тынянов в 1926 году послал юному автору «Столбцов» записку с приглашением в гости, что считалось равнозначным пропуску в великую русскую литературу. Пазухинская комнатка в коммуналке была некогда первым питерским прибежищем Николая Заболоцкого, и древняя соседка, регулярно подсовывавшая под Женькину дверь сплющенные спичечные коробки с подарочным набором клопов и тараканов, проделывала то же самое, по ее собственному признанию, 35 лет назад, чтобы выкурить свеженького подселенца в красноармейской шинели на кухню для серьезного разговора и узнать-таки, где он служит – агрономом в губкоме или бухгалтером на шорной фабрике «Рот фронт».
Я притащил одаренного Пазухина во Дворец пионеров, где Грудинина подтвердила наличие у него незаурядного поэтического таланта: «Вот если бы тебе (то есть мне) пазухинскую форму, а ему – твое содержание, из вас двоих вышел бы один отличный поэт». Наталья Осиповна в то время вообще изъяснялась весьма образно. «Бродский, – предостерегала она воспитанников, еще не ведая, что сама будет защищать его спустя три года, – никакой не поэт, он строит из себя что-то вроде учителя жизни. Вам, ребята, следует опасаться, если он спросит, какого цвета трава. Ни в коем случае не отвечайте, что зеленая. Он только и ждет, чтобы ему так ответили. Сядет в позу лотос и будет повторять: „Трава – зеленая“, „трава – зеленая“, – пока вы над собой контроля не потеряете. Они это называют медитацией, а по-моему, просто дурят голову». Кто такие «они», оставалось неясным. Понятно только, что не «мы».