Читаем Проза полностью

«Достать» – самое частое слово той поры. Достать – значит пригнуться, как бы ссутулиться, протянуть руку, вручить шоколадку или цветочек неприступной Алисе из изоотдела. Она, в свою очередь, пригибает головку и что-то достает из-под прилавка. Отсветы древнего монастырского обряда: монахи, склонясь во взаимном поясном поклоне, просят прощения друг у друга за ведомые или неведомые прегрешения, о которых, впрочем, сокрушаются молча, в душе своей, а не вслух.

Слова с течением времени резко меняют партийную и классовую принадлежность. Шестилетнее дитя (поздний отпрыск умного шестидесятника) громким, театральным шепотом предостерегает восьмилетнего сотоварища по дачным играм: «Он нас достанет!» «Он» – кто он? (название польского фильма 60-х годов). Он – дачный гость, дядя. Сорокалетний романтик, живописец-маринист[193], привезший на «запорожце» складной пластмассовый швертбот, чтобы опробовать эту якобы яхту на чухонском озерце. Прежде здесь не видели ничего подобного. Погода райская, ветер умер. В художнике воскресает сержантское прошлое, и он выстраивает по росту попавшую под руку детвору. Салажатину должно дрючить, и он бывалым гусаком прохаживается вдоль неровного строя, он весело и страшно выкрикивает уставные команды вперемежку с незлобивым матом. Через час подрастающее поколение марширует, ухмыляясь, к озеру и обратно. Ходить строем – особый род наслаждения, наслаждения поэтического и притом весьма живописного: парадные каре четверостиший спрямляют душу, радуют глаз. Достал-таки сержант.

Салюты и военные парады – что мы без них, дети кадровых офицеров?[194] Первая купленная мною книга называлась длинно и навязчиво: «Любите море и военно-морскую службу»[195]. Я издали, но страстно любил и то и другое. Залив лежал далеко, за домами, однако его присутствие ощущалось на каждом шагу. Штиль зеркального паркета под праздники, девятый вал вздыбленной мостовой (булыжник повсюду заменяют асфальтом), гравюрная кипучая зыбь булыжника там, куда реконструкция еще не докатилась (махаевские листы с изображением Гангутского боя[196], кипят хляби морские, вздуваются паруса, клубы пушечного дыма – бедные родственники мощных закатных туч).


Осенью 1975 года, во время выставки в ДК «Невский», мы распространили среди ее участников – «художников-нонконформистов» (так они себя тогда называли) – социологическую анкету[197], неожиданно прояснившую многое. Обнаружилась почва, откуда произрастали творцы нового искусства: из семидесяти опрошенных шестьдесят два художника выросли в семьях профессиональных военных. Случайное совпадение?

Охота на Мамонта, она шла с переменным успехом. Восстановить ее историю в подробностях – невозможно: то было доисторическое, мифопорождающее время. Эра самиздата и кустарных квартирных экспозиций. В Кустарном переулке картина смотрелась иначе, чем в корпусе Бенуа[198]. Машинопись читали по-другому, чем типографски тиснутую книгу – с другим чувством, новыми глазами. Самовольно выставленное полотно притягивало к себе «любовь пространств», оно словно бы тяжелело, претендуя на место в коллекции царя Мидаса, тогда как книга, доходившая до избранного читателя в самодеятельной перепечатке, наоборот, как бы утрачивала предметное измерение, теряла тяжесть и плотность, тактильную притягательность, колониальные запахи и шорохи пригородного парка.

Магическая связь слова и изображения. Самиздатское слово беспредметно и нематериально, будто попало сюда, покинув мертвенные, супрематические губы Казимира Малевича. Но Малевича тогда знали единицы, да и то понаслышке. Самиздат родился из повального слухового интереса к абстрактной живописи. Из споров, стихийно возникающих вокруг первого квазидивизионистского полотна «Голуби на Трафальгарской площади»[199] (выставка современной британской живописи в Эрмитаже, недосмотр цензуры). Грязно-сизые пятна приводили в экстаз поклонников Эренбурга[200] и вызывали ярость у пожилых комсомольских деятелей. Насколько я понимаю сейчас, там даже не пахло абстракцией: просто запоздалый фовизм с оглядкой на Вламника или ван Донгена, но общество бесповоротно разделилось. Разделилось по ошибке. Первая трещина в монолите – и та от недоразумения.

Досадная, полуподсознательная оплошность в овладении навыками академического рисунка. Смех в аудитории: некто Ф. с тщанием, достойным лучшего применения, пытается изобразить прохождение завтрака по пищеводу натурщицы. Грамматическая ошибка, которая становилась для будетлян грамматологической нормой[201], гимназическая ослышка, возводимая в ранг образца. Пропущенная по невниманию буква в словарном диктанте – и позор стояния перед доской, на которой собственноручно начертано «Седьмое декабя». Они смеются, они ржут, я их ненавижу. Они еще будут молить о пощаде, на колени падать – я останусь неумолим и неподкупен. Из классного унижения – к борьбе классов. От нежно-паралитической описки – к описи конфискованного имущества. От прошлого к будущему.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Дети мои
Дети мои

"Дети мои" – новый роман Гузель Яхиной, самой яркой дебютантки в истории российской литературы новейшего времени, лауреата премий "Большая книга" и "Ясная Поляна" за бестселлер "Зулейха открывает глаза".Поволжье, 1920–1930-е годы. Якоб Бах – российский немец, учитель в колонии Гнаденталь. Он давно отвернулся от мира, растит единственную дочь Анче на уединенном хуторе и пишет волшебные сказки, которые чудесным и трагическим образом воплощаются в реальность."В первом романе, стремительно прославившемся и через год после дебюта жившем уже в тридцати переводах и на верху мировых литературных премий, Гузель Яхина швырнула нас в Сибирь и при этом показала татарщину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. А теперь она погружает читателя в холодную волжскую воду, в волглый мох и торф, в зыбь и слизь, в Этель−Булгу−Су, и ее «мысль народная», как Волга, глубока, и она прощупывает неметчину в себе, и в России, и, можно сказать, во всех нас. В сюжете вообще-то на первом плане любовь, смерть, и история, и политика, и война, и творчество…" Елена Костюкович

Гузель Шамилевна Яхина

Проза / Современная русская и зарубежная проза / Проза прочее