Впрочем, за рамками науки о литературе обретается нынче и то, что в околопостмодернистской критике именуется «актуальными словесными практиками». Актуальная культурная ситуация в России характеризуется вообще отсутствием такого понятия, как «писатель». Теоретический постулат постструктурализма о смерти автора у нас был воспринят буквально. Автора в русской литературе нынче не хоронит только ленивый. Уже первокурсник филфака доподлинно знает, что наша литература умерла и поэтому любой его «академический» контакт с художественным текстом методологически гораздо ближе к изучению мертвых языков, нежели к тому процессу чтения, который следующим образом описывал Морис Бланшо[210]
: «Сам акт чтения ничего не меняет, ничего не добавляет к тому, что уже есть, – он позволяет вещам быть такими, каковы они есть; это форма свободы, однако не той, которая дает или отбирает, но свободы принимающей и утверждающей. Акт, говорящий „да“. Она (свобода. –Для нас чтение превратилось в акт, говорящий «нет», стало как бы некой отрицательной формой письма, поскольку и свобода до сих пор понимается как состояние негации. А по Бланшо, фактически воля к чтению – это воля к свободе, утверждение свободы в противовес воле к письму, которое иначе как сублимация воли к власти не рассматривается. На почве русской истории кажется самоочевидной связь между логоцентризмом и тоталитарной природой власти. Письменное слово исторически неотрывно от застеночного контекста, от индустрии пыток и унижений личности, от энергии обличения и самоизобличения. Высшая садистическая точка общественной магии письма – это непременное требование собственноручной подписи подследственного под протоколом допроса. Правило, не знавшее исключений даже в период «упрощенных методов».
Крах политической модели власти, господствовавшей в СССР и имевшей отчетливую логоцентрическую природу, писатели «новой волны» с некоторым внутренним злорадством восприняли как крах власти литератора над умами, как радикальное поражение «бюрократо-учительного пафоса» перед лицом свободы от письма и свободы от чтения. Вслед за советской классическую литературу стаскивали крюком с пьедестала, как Дзержинского в августе 91-го. Но переживаем ли мы в самом деле освобождение от «властного дискурса», имманентно присущего любой письменной речи?
Сейчас само это словосочетание – «властный дискурс» – сделалось в России идеологическим штампом, синонимом «новой партийности» в литературе. «Властный дискурс» – вот что нам сегодня остается от литературы и от письменности после смерти автора, репрессированного за связь с режимом тотального принуждения. И поэтому проблема «Писатель и Власть» в применении к актуальной ситуации редуцируется до состояния «Проблема Власти», где литература снова, как на заре большевизма, рассматривается в качестве прикладного инструмента, исключительно в роли одного из «механизмов успеха». Причем не самого существенного. В сравнении с телевидением, допустим, или с прессой тексты «писателя» – нечто факультативное, мелкое, неважное… Но пусть и мелкое – а все то же ленинское колесико и ленинский же винтик. Для нынешнего состояния актуальных словесных практик это аксиома, исходная точка.
Итак, писатель перестал быть в нашем обществе