Думается, наделяя героинь такими знакомыми именами и используя их в «обратной проекции», Бунин пытается пересмотреть отстаиваемые Толстым критерии «естественного» поведения в любви, а также безусловность «семейного» ее осуществления. В самом деле, любовь к Натали открывает герою его «собственную бесконечность», но он не может жить в условиях распавшегося, раздробленного бытия. И художник, называя героиню именем с «природной» семантикой (Наталья – «природная», «родная»), как будто утверждает естественность, «природность» потребности человеческой души именно в такой встрече, в такой любви, несмотря на весь трагизм ее кажущейся неосуществленности.
Непременное «лунное сопровождение» объяснений Мещерского и Натали также отчасти отсылает нас к толстовской теме «свиданий при луне» (первая встреча Наташи и Андрея, объяснение Николая Ростова с Соней). Однако, если в мире Толстого «яркий свет луны», искажая реальность до неузнаваемости, является знаком «отступления» от предначертанного героям истинного соединения, то для Бунина символика лунного света несет в себе неизбывный трагизм любви подлинной. Не случайно в свиданиях с Соней, в том числе и ночных, тема луны отсутствует. (Заметим в скобках, что в данном случае через Толстого писатель подключается к более широкому диалогу с литературной и общекультурной традицией, накопившей солидный багаж трактовок мифологемы лунного света.) Глобальная для Бунина тема трагической сопряженности любви и смерти введена уже фамилией героя – Мещерский, ассоциативно отсылающей нас к державинским стихам о скоротечности любви и самой жизни «На смерть Мещерского»[361]
, и его именем – Виталий, несущем в себе, напротив, семантику жизни, жизненности.Что касается Гаши, то за этим именем, вероятно, скрыта сложная содержательная аллюзия, выводящая через факты биографии Толстого к его последнему роману. Толстовская разработка сюжета о «соблазненной и покинутой» трансформируется в бунинском тексте в обычный и частый вариант устроения «семейного счастья». Показательно искреннее, иронически горькое и одновременно теплое признание, когда Мещерский думает о Гаше: «Вот и все, что осталось мне в жизни» (7, 167). В общем, не так уж и мало.
Рассказ имеет безошибочно узнаваемый финал. Узнаваемость обеспечивается не только характерной для цикла повторяемостью, но и памятью трагических развязок тургеневских произведений с постоянно «присутствующим» в них мотивом властно вторгающихся в людские судьбы роковых сил. Так по этому поводу писала в мае 1944 г. Тэффи: «…впечатление от книги: она очень серьезная, значительная, мрачная вся от первого до последнего слова. Трагически безысходная. Один только рассказ чуть-чуть пронизан лирикой любви, и конец у него тургеневский. Героиня умирает от родов. Подходя к концу рассказа, я думала: “Куда Бунин ее денет?” Но таким героиням заранее предначертан тургеневский конец»[362]
.Однако, используя «тургеневский конец», Бунин не пытается гармонизировать трагическую развязку с помощью лирических эпилогов о вечной и бесконечной жизни, как это делал его предшественник. Его герой противостоит кажущейся бессмысленности и жестокости миропорядка иначе: пережив внезапную кончину «тайной жены» и «подруги вечной», он отнимает ее у смерти творчеством и памятью, в том числе и памятью сугубо «литературной».
В рассказе «Чистый понедельник» Бунин разрабатывает в целом не характерную для него тему ухода от мира, религиозного служения героини. Очевидно, что образ женщины, захваченной религиозным чувством, волновал художника, несмотря на, казалось бы, «малую» представленность его в творчестве. Достаточно вспомнить миниатюру «Пост» с ее незабываемой героиней, которая для повествователя как живое прикосновение к какой-то совершенно особой, волнующей тайне и красоте: «Там, у большого священника, стоит девушка. <…> Она бледна, свежа и так чиста, как бывают только говеющие девушки, едва вышедшие из отроческого возраста. Ее серо-голубое платье приняло от блеска свечей зеленоватый, лунный тон. <…> От каких грехов очищается она постом, стояниями, своей бледностью? Что за чувства у меня к ней? Дочь она мне? Невеста?» (4, 417–418).
Похожим чувством окрашена эпизодическая встреча Арсеньева с молоденькой монахиней: «Я шел по черной слободе <…> к женскому монастырю, <…> а из его ворот выходила молоденькая монашка в грубых башмаках, в грубых черных одеждах, но такой тонкой, чистой, древнерусской иконописной красоты, что я, пораженный, даже остановился» (7, 91). Без сомнения, очень яркий и запоминающийся своей пластической и живописной выразительностью образ, построенный на визуальном контрасте грубых одежд и высокой одухотворенной красоты внешнего облика.