Читаем Проза И. А. Бунина. Философия, поэтика, диалоги полностью

Чтобы понять природу воссоздаваемого Буниным художественного мира, несводимость его лишь к лиризованному романному жанру, думается, следует развести это смешение, неразличение «я» и «не-я», имеющее конструктивное значение, и фрагментарное вкрапление в повествовательную ткань кусков, построенных по принципу лирического высказывания. Достаточно сопоставить процитированное выше с такими характерными примерами, в которых в соответствии с лирическим жанром мы сталкиваемся с «чувствами субъекта в позиции перед лицом действительности, уже сложившейся», когда всеобщее противостоит человеку как внешняя необходимость и «сама по себе душа человека отчасти становится таким же для себя сущим миром субъективного созерцания, рефлексий и чувства <…> и лирически высказывает свое пребывание внутри себя, свою занятость индивидуальным внутренним миром»[142]: «Ах, эта вечная русская потребность праздника! Как чувственны мы, как жаждем упоения жизнью, – не просто наслаждения, а именно упоения жизнью, – как тянет нас к непрестанному хмелю, к запою, как скучны нам будни и планомерный труд!» (6, 83); «Сколько заброшенных поместий, запущенных садов в русской литературе и с какой любовью всегда описывались они! В силу чего русской душе так мило, так отрадно запустенье, глушь, распад? Я шел к дому, проходил в сад, поднимавшийся за домом» (6, 86); «Как забыть этот ночной зимний звон колокольчиков, эту глухую ночь в глухом снежном поле, то необыкновенное, зимнее, серое, мягкое, зыбкое, во что сливаются в такую ночь снега с низким небом» (6, 103) и т. п.

Следует также отличать объединенность субъекта и объекта в бунинском мире от пантеистического растворения «я» в космосе и природе. Е. Г. Мущенко, исследуя раннюю прозу писателя, справедливо отмечала ее «культурологичность», направленность на общекультурные архетипы и модели[143]. В «Жизни Арсеньева» «самопроявляющаяся» реальность также культурологически «оснащена», а усилия интенционального сознания нередко напрямую связаны с «вслушиванием» именно в «словарь» культуры. Отсюда столь характерная для книги интертекстуальность, ставшая предметом специального рассмотрения в исследовании М. С. Штерн[144], а также не менее характерное обозначение «осязаемо-вещественной» природы языка, о чем уже упоминалось.

Вообще, сознанию героя понятен, если можно так сказать, герменевтический искус. Вглядываясь в развертывающееся полотно жизни, он много раз вопрошает о смысле, открывающемся как во фрагментах этого полотна, так и в его целом (сравните, например: «Прямо подо мной, в солнечном свете, разнообразно круглились серо-зеленые и темно-зеленые верхушки сада. <…> Их осыпали оживленным треском воробьи, <…> а я глядел и думал: для чего это? <…> там, за лугами, были Новоселки. <…> Зачем существовали там куры, телята, собаки, водовозки, пуньки, пузатые младенцы, зубастые бабы, красивые девки, лохматые и скучные мужики? И зачем уходил туда почти каждый день к Сашке брат Николай?» (6, 34–35)). Можно даже утверждать, что в истолковании человеческого существования герой проделывает путь, напоминающий нечто вроде «герменевтического круга». То интуитивное понимание жизни, которое приходит к Арсеньеву еще в детстве и сформулировано в первой книге («…ведь и все в мире было бесцельно, неизвестно зачем существовало, и я уже чувствовал это» (6, 34)), подтверждается обогащенное опытом многих «проживаний» и переживаний, в итоговом суждении, «собранном» в свою очередь из других предшествующих толкований, также присутствующих в тексте как некие обозначения герменевтического движения «по кругу». Часть из толкований приведена ранее. В этом обобщающем суждении (см.: 6, 152–153) по-прежнему больше вопросов и предположений, чем ответов («…все-таки что же такое моя жизнь?»; «…втайне я весь простирался в нее. Зачем? Может быть, именно за этим смыслом?»). Определенно, пожалуй, выражено только пространственное ощущение жизни, ощущение ее постоянной «заполняемости» чем-то очень важным, теми сменяющими друг друга составляющими, которые в каком-то своем глубинном и непостижимом единстве и несут некий таинственный, едва угадываемый смысл: «И видел, что жизнь (моя и всякая) есть смена дней и ночей, <…> есть <…> накопление впечатлений, картин и образов, из которых лишь самая ничтожная часть (да и то неизвестно, зачем и как) удерживается в нас, <…> а еще нечто такое, в чем как будто и заключается <…> что-то главное, чего уж никак нельзя уловить и выразить» (6, 153).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского
Рыцарь и смерть, или Жизнь как замысел: О судьбе Иосифа Бродского

Книга Якова Гордина объединяет воспоминания и эссе об Иосифе Бродском, написанные за последние двадцать лет. Первый вариант воспоминаний, посвященный аресту, суду и ссылке, опубликованный при жизни поэта и с его согласия в 1989 году, был им одобрен.Предлагаемый читателю вариант охватывает период с 1957 года – момента знакомства автора с Бродским – и до середины 1990-х годов. Эссе посвящены как анализу жизненных установок поэта, так и расшифровке многослойного смысла его стихов и пьес, его взаимоотношений с фундаментальными человеческими представлениями о мире, в частности его настойчивым попыткам построить поэтическую утопию, противостоящую трагедии смерти.

Яков Аркадьевич Гордин , Яков Гордин

Биографии и Мемуары / Литературоведение / Языкознание / Образование и наука / Документальное